Обнаженная Маха - Винсенто Бласко Ибаньес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждая такая покупка была большой радостью для Котонера; он заходил в студию Реновалеса с высоко поднятой головой и притворно скромной улыбкой.
— Только что продал картину, парень. Папу... Того, большого... Что два метра высотой.
И с внезапной вспышкой веры в свой талант заводил разговор о будущем. Другие жаждут призов, триумфов на выставках; его же стремление куда скромнее. Он будет вполне удовлетворен, если ему удастся угадать, кто станет следующим папой, когда уйдет в мир иной папа нынешний, и нарисовать заранее десятки его портретов. Вот был бы триумф — выбросить этот товар на рынок уже на второй день после конклава! И Котонер, который прекрасно знал каждого из кардиналов, перебирал мысленно весь священный коллегиум, с упрямством азартного игрока ломал голову, кому же из пяти или шести претендентов на святой престол повезет добиться тиары.
Он жил на подачки высоких священнослужителей, но к религии был равнодушен — ибо общение с церковной верхушкой уничтожило в нем всякую веру. Старик в белых ризах и высокое господа в красных мантиях внушали уважение только потому, что были богаты и давали ему возможность вести свой жалкий портретный промысел. Котонер боготворил только Реновалеса. Посещая мастерские других художников, он выслушивал нелицеприятные шутки в свой адрес с невозмутимой улыбкой человека, который привык все терпеть; но пусть никто не смеет говорить плохо о Мариано или критиковать его талант. По мнению Котонера, один только Реновалес мог писать истинные шедевры, и слепое обожание побуждало его наивно восхищаться маленькими картинками, которые Реновалес писал для своего еврея-заказчика.
Иногда Хосефина, как всегда неожиданно, посещала мужа в студии; Реновалес работал у мольберта, она говорила с ним, хвалила полотна, понравившиеся хорошим сюжетом. Во время таких визитов она любила, чтобы муж был один и рисовал по памяти, имея перед собой лишь какую-нибудь одежонку, натянутую на манекен. Хосефина испытывала отвращение к живой натуре. Хотя Реновалес и убеждал ее, что без этого не обойтись, но все было тщетно. Ее муж обладает достаточным талантом, чтобы рисовать годные для коммерции картины без каких-то грубых мужланов, без особенно ненавистных женщин, этих растрепанных самок с горящими, как угли, глазами и с зубами, как у волчиц — в тишине и уединенности студии они казались ей страшными. Реновалес смеялся. Какая же она глупая! Ревнивица! Да разве он способен думать о чем-то другом кроме искусства, когда рисует!..
Однажды, неожиданно войдя в мастерскую, Хосефина увидела на помосте, предназначенном для натуры, обнаженную женщину, лежащую на каких-то шкурах, выставившую желтовато-перламутровые на цвет задние округлости своего тела. Жена художника сжала губы и сделала вид, что не видит ее; рассеянно слушала она Реновалеса, который объяснял, зачем понадобилась нагая натурщица. Он как раз рисует вакханалию и никак не может обойтись без живой натуры. Это необходимость: человеческое тело не нарисуешь по памяти. Натурщица, остававшаяся спокойной наедине с художником, перед этой элегантной дамой смутилась наготы. Она сразу же прикрылась шкурой и шмыгнула за ширму, где торопливо оделась.
Вернувшись домой, Реновалес окончательно успокоился, потому что жена встретила его, как всегда, весело, казалось, она уже и забыла, какую досаду почувствовала при виде обнаженной натурщицы. Она смеялась, слушая славного Котонера; после ужина они пошли в театр, и когда настало время ложиться спать, художник уже не помнил о том, что произошло днем в мастерской. Он почти заснул, когда вдруг был разбужен глубоким подавленным вздохом, словно рядом кто-то задыхался.
Засветив свет, он увидел, что Хосефина, сжимая кулачки, размазывает по лицу слезы. Ее грудь судорожно вздымалась, она дрыгала ногами, как распоясавшийся ребенок, сбивая в клок простыни, скомканное пуховое одеяло давно было сброшено на пол.
— Не хочу! Не хочу! — стонала она, дрожа от гнева.
Художник вскочил с постели, встревоженный и напуганный. Он беспомощно ходил по спальне, пробовал оторвать ее ладони от глаз, но не смог, несмотря на свою силу, ибо обезумевшая Хосефина рьяно отбивалась.
— Что случилось? Чего ты не хочешь?.. Что с тобой?
А она все стонала и всхлипывала, катаясь по кровати и болтая ногами в нервном припадке ярости.
— Не трогай меня. Я тебя не люблю... Не прикасайся... Не хочу с тобой жить, не хочу. Я уйду отсюда... Пойду к матери.
Испуганный этим взрывом неистовства, проявившегося в его всегда такой мягкой жене, Реновалес совсем растерялся и не знал, как ее успокоить. Бегал полураздетый по спальне и по смежной туалетной комнате, играя атлетическими мышцами; подавал ей воду, даже хватался за бутылочки с духами, словно это были успокоительные капли; затем опустился у постели на колени и начал целовать сведенные судорогой руки, которые отталкивали его, путаясь в бороде и буйной шевелюре.
— Не трогай меня!.. Говорю, не трогай! Я вижу, ты не любишь меня. Я уйду от тебя...
Художник был напуган и потрясен этим нервным припадком своей любимой куколки: он не решался прикоснуться к ней, боялся сделать ей больно... Вот только наступит рассвет, и она навсегда покинет этот дом. Муж не любит ее; никто не любит ее, кроме матери. Художник выставляет свою жену на посмешище... И снова и снова сыпались жалобы и упреки без всякого объяснения, пока художник наконец начал догадываться, в чем дело. Она так рассердилась из-за натурщицы? Из-за той голой женщины? Конечно, из-за нее; она не потерпит, чтобы в мастерской, которая для них как второй дом, перед ее мужем выставляли свои телеса бесстыжие девицы. И Хосефина тряслась от негодования и ужаса, пальчики ее рвали рубаху на груди, открывая прелести, которые так нравились Реновалесу.
Утомленный этой сценой, нервными криками и слезами жены, художник не мог удержаться от смеха, узнав о причине ее недовольства.
— Вот как! Это все из-за натурщицы?.. Успокойся, милая. Больше в мою мастерскую не зайдет ни одна женщина.
И пообещал исполнить все, чего требовала от него жена, чтобы поскорее покончить с этой досадной сценой. В наступившей темноте Хосефина все еще вздыхала и всхлипывала; но теперь ее прижимали сильные руки мужа, она положила голову ему на грудь и говорила капризным тоном, как обиженный ребенок, желающий объяснить свою капризность. Мариано ничего не стоит сделать для нее такую уступку. Она любит его — очень, очень! И будет любить еще жарче, если он станет считаться с ее взглядами на мораль. Он может называть ее мещанкой, примитивной женщиной, но она хочет остаться такой, какой была до сих пор. И собственно, что ему за нужда рисовать голых девушек? Или же он не способен изображать на холсте что-то другое? Пусть рисует детей в мундирах и абарках[12], играющих на дудочке, кудрявых и румяных, как маленький Иисус; старых крестьянок с темными морщинистыми лицами; лысых стариков с длинными бородами. Пусть рисует каких угодно «стилизованных» типов, но не надо молодых женщин, ладно? Не надо обнаженных красавиц. Реновалес на все просьбы отвечал «да» и крепко прижимал любимую жену, которая еще дрожала от недавнего гнева. Оба с какой-то тревогой потянулись друг к другу, стремясь забыть о том, что произошло, и ночь закончилась для Реновалеса счастливо, во взаимных горячих проявлениях примирения.
На лето они сняли в Кастельгандольфо villino[13]. Котонер отправился в Тиволи со свитой какого-то кардинала, и супруги жили на природе в обществе лишь двух служанок и еще слуги, который помогал художнику в его работе.
Хосефина была счастлива в этом уединении, вдали от Рима; здесь она могла разговаривать с мужем когда хотела, и ее не мучила постоянная тревога, как в городе, где он уединялся в своей мастерской и подолгу работал, не желая, чтобы его покой нарушали. Целый месяц Реновалес бездельничал. Казалось, он забыл о живописи: ящики с красками, мольберты, всякая художническая утварь, доставленная сюда из Рима, — все стояло забытое и не распакованное в садовом сарае. Вечерами они с Хосефиной отправлялись на дальние прогулки и неторопливо возвращались домой уже в сумерках; обнявшись, смотрели на тускло-золотистую полосу вечерней зари, угасающей на горизонте, и напевали нежные и страстные неаполитанские песни, звонко разносящиеся над погруженными в глубокую тишину полями. Уединившись вдвоем от мира, освободившись от любых забот и светских обязанностей, они снова почувствовали пьянящий восторг любви, как в первые дни супружеской жизни. Но «демон живописи» дремал недолго. Вскоре он взмахнул над Реновалесом своими невидимыми крыльями, и художника словно овеяло неотразимым волшебством. Он стал томиться в часы зноя, зевал в своем плетеном кресле-качалке, выкуривал трубку за трубкой, не зная, о чем говорить. Хосефина тоже начала чувствовать смертельную скуку и боролась с ней, читая какой-нибудь английский роман из жизни аристократов, наполненный туманной моралью — к таким книгам она пристрастилась еще в школьные годы.