Римская звезда - Александр Зорич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Десять лет – пустяки. С точки зрения справедливости.
Только дома, в приветственных объятиях Фабии, до меня дошел страшный смысл случившегося.
Итак, я отправляюсь в пожизненную ссылку к варварам, в город Томы (Северная Фракия).
И моя Фабия со мной не едет. Не едет. Не. Едет.
Потому что перпендикуляр.
А Рабирий?
Я послал ему записку, но раб-посыльный вернулся ни с чем – мол, двери не отпирают и дом словно вымер! Я послал еще одну – в тайное логовище возле садов Мецената, где Рабирий встречался с полюбовниками. Я все еще был уверен, что мой сообщник тоже понесет наказание. И боялся, что это наказание окажется более суровым, нежели мое.
Рано утром за мной пришли солдаты. Им велено было доставить меня и мои пожитки на корабль, отплывающий на Край Света.
По дороге в порт один из них шепотом признавался мне, что знает мое «Послание Сафо» наизусть и вообще без ума от лесбосской девы, а заодно – от меня. Не иначе как хотел подсластить мне пилюлю, а может и правда знал. Кажется, я обнял его перед тем, как взойти на судно.
На моих щеках высыхали горячие слезы любимой.
6. С Рабирием я так и не свиделся, однако первое же письмо с родины все объяснило: меня предал он.
Рабирий не только не считал нужным скрывать это обстоятельство, но и бравировал им.
Это добавило ему популярности в Городе – теперь Рабирий был осиян зарницей тех незримых земель, где в черных небесах с синими жилами молний парят, расправив облые крылья, демоны зла.
Из Просто Рабирия, сочинителя невнятных египетских виршей, он превратился в Человека, Предавшего Овидия Назона.
К Рабирию льнули молодые подлецы, желающие сделать быструю карьеру. Ему наперебой отдавались перезрелые матроны – они обожают совокупляться со всякой падалью, ибо в запахе тлена им чудится нечто, представляющее имморальную природу-как-она-есть, с ее птенцами, пожирающими друг друга в гнездах, и с жеребцами, способными покрывать по две дюжины кобыл за день. Глупые женщины надеялись, что, коль скоро пахнущий склепом Рабирий аморален, он будет покрывать их не менее раза в неделю! Ха-ха.
Я часто думал о Рабирии. Представлял, как взгляну в его карие глаза и припомню уверения в вечной дружбе, которые давали мы, когда были счастливы вместе. «Есть только одна причина, по которой мне по-настоящему не хочется умирать. Там, на другом берегу, я боюсь разминуться с тобой, Назон», – так он говорил, обнимая меня хмельной рукой. Я часто вспоминал его поддельную нежность, в голову мне не шло ничего, кроме двух коротких слов: «Будь проклят».
Я повторял эти слова десятки раз и мне становилось легче.
Помню, как однажды заполночь я стоял на вершине самой рослой башни города Томы.
Внизу бесновалось февральское море. Гнилой, голый лесок на ближайшем холме бил земные поклоны под напором ветра. Чу! Завыли нестройно оголодавшие волки – совсем недавно они обжирались непохороненными трупами, что остались после набега сарматов, а теперь, вместе с сарматами, ушла и пища. Сама Мать-Луна, обычно печальнолицая и оленеглазая, глядела люто. Мир был напоен злой силой и походил на бойцового пса, которого, дабы сделать свирепей, месяц поили свежей человеческой кровью и, посаженного на цепь, травили бичом.
Мир буквально исходил ненавистью, как весенние поля исходят влажными токами жизни, ожидая поцелуя восставшей из мертвых Персефоны.
Эта ненависть восходила вверх, к небу, образуя плотные, почти осязаемые вихри.
Неожиданно для себя я поднял обе руки и ощутил, как на ладонях у меня, между заскорузлыми моими пальцами, собирается вся эта ядовитая испарина мира, как она лентами обвивается вокруг башни, шавкой кружит у моих ног (обернутых по местному обычаю страховидными кусками медвежьих шкур). Причем эта колкая, созданная разрушать летучая тяжесть, вдруг почувствовал я, обладает собственной волей! И притом, я даже могу разговаривать с ней, вполне!
– Прикас-с-сывай! – послышалось мне в шумливом завывании вихря.
– Лети к Рабирию. Покажи ему себя. Сделай ему больно, – произнес я вполголоса.
– И-с-с-сполнню, гос-с-сподин! – вновь послышалось мне, тотчас колкое воздушное веретено отделилось от моей левой ладони и исчезло.
Мне стало зябко от страха. Но я смог успокоить себя самоуверением, что все это было лишь скверной шуткой, игрой воображения нервного полуночника.
Случалось, я вспоминал о старике на вилле с золотыми звездами.
Кем он приходился Цезарю? Почетным пленником? Узником? Отцом или, быть может, гостем? Отчего он называл Цезаря фамильярно Гаем Октавием и честил негодником?
Хотелось знать, ах, как хотелось это знать!
7. Со дня моего изгнания прошел год. И я понял, что одних проклятий в адрес Рабирия недостаточно.
Нет, в действенности своих проклятий я не сомневался. Сомневаться в них значило поставить под сомнение материальность чувств, укрощению и воспитанию которых в духе красоты и любви я посвятил свою болтливую лиру.
Однако по опыту я знал: жернова мстителя-Сатурна мелют слишком уж медленно.
Пока демоны возмездия расслышат меня в своих свинцовых безднах, пока поймут мою ненависть и мою кручину, пока удостоверятся в низости Рабирия, запишут в свои данники и примутся щекотать его душонку своими пальцами-паутинками, зудеть над его ухом слюдяными крыльями… Да ведь до того момента, пока обезумевший, одержимый духами Рабирий, побежит, не разбирая дороги, на утес, дабы броситься с него в море, не в силах более терпеть сатурналий внутри своей головы, я, проданный им Назон, могу попросту не дожить! На фракийских-то харчах…
Исподволь мною овладела мечта: сквитаться с Рабирием не так, как сквитался бы поэт Назон, дитя мраморных лесов, где блуждают красавицы, баловень застолий, милый лжец и свистун.
Но так, как сделал бы Назон-воин, которым Публий Овидий, чьи окна выходили на самый пафосный столичный лупанар, а вовсе не на площадку для кулачных боев, так и не удосужился стать. Поскольку был занят множеством других куда более элегантных дел.
Убить Рабирия не словом проклятия, но сталью меча. Убить – и все.
Однако, мечом-то я как раз и не владел.
Когда мои сверстники подражали знаменитым гладиаторам, я зачитывался греческими книгами. Они постигали азы фехтования в тридцати шагах от поляны, где я, под раскидистой смоквой, упражнялся в судебном красноречии, развешивая по ветвям неопровержимые аргументы. Потом я был любовником, служакой, параситом, отцом семейства, самым отъявленным клиентом римских ростовщиков, подающим надежды пиитом, зятем своего тестя, любовником любовницы своего тестя, отцом любовницы своего ростовщика… Но никогда я не был мужчиной – в том зверином смысле этого слова, который проступает за раздумчивым женским «настоящий мужчина»… Мужчиной, способным ударить.