Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я затрясла головой. Еще чего — читать после всего! Не угодно ли, чтобы и на стул встала, как в детстве, когда еще не расцвела так пышно моя порочность и не начали разлагаться стихи, которыми тогда можно было повеселить гостей, ту же семью Коштанов, или дать ими щелчка по Жозькиному носику. Тут Жозька встряла:
— Игорь Николаевич, а вы знаете такое танго — «Дождь идет»? Жутко очаровательный мотив, а вот слова — даже не поймешь, на каком языке, не то… на английском, не то на испанском. — И Жозька запела эти слова на всем известный мягкий, нежащий мотив: — «Ифлэтью лаву-у-зо…»
— «Лочо равелу-узо», — подхватил Игорь. — Как не знать! Мы в Харькове именно под это танго впервые станцевали с моей Диа… А? — Он снова толкнул обоими локтями меня и Жозьку. — Недурное сокращение от «Диалектики»? В придачу Диа — по-английски «дорогая». Вот! Двух зайцев разом!
Он опять угадал! Я уже несколько раз нынче думала: как же он сокращает невероятное имя тети Леки, когда они вдвоем? Ведь иначе, чем мы? Но до такого я никогда не додумалась бы.
— Видать, никогда не пойму, — вздохнул а бабушка, — зачем надо было от родного имени отказываться, язык ломать? Чем «Вера» плоха?
— Да что бы я, Софья Федоровна, делал с именем «Вера»? Ну, Верочка, Веруня, Веруша— совершеннейший банал, никакого простора, никакой Диа.
— И никакого банана тут нету, — ответила бабушка, — а коли я Софья, у меня одна дочь обязательно Верой должна быть. А где ваш этот простор да бананы растут, там, может, и Диалектики кругом так и порскают!
— Я вам уже объясняла, майне муттер, — вмешалась тетя Лёка. — Если уж менять имя, так до полного наоборотнершафта. «Вера» и «Диалектика» философски понятия прямо противоположные, я или найн?
Выслушав ее, Игорь уважительно крякнул и вспомнил о Жозьке:
— Но мы отвлеклись! Так что же насчет танго «Дождь идет»?
— А то, что Ника написала на этот мотив русские стихи, и теперь все всем понятно, можно петь.
— Ты хочешь сказать — она перевела?
— Да нет, она этого языка не знает, и никто не знает. Она сочиняет русские слова по догадке, ну, примерно о чем там идет речь. Вот, — Жозька укоризненно глянула на мою мать, — вот, тетя Надя, не такие уж ее стихи ненужные. Весь Никин класс теперь поет, а я и в свою школу притащила. Да Ника не один «Дождь», она и «Похищенное сердце» переделала, и «Рио-Риту». Ведь танцевать-то Ника еще не научилась, а мы все давно танцуем, так нам ее слова ужасно нужны.
— И мне тоже! — воскликнул Игорь. — Так бы здорово напевать это по-русски, когда мы танцуем, верно, Диа?.. Слушай, Ника, продиктуй мне свой «Дождь идет», я запишу и выучу. Вы позволите, Надежда Гавриловна?
— Ну, если вас интересует то, что она изготовляет для девчоночьих танцулек, милости прошу. Очевидно, это единственное дело, где ее вирши находят, так сказать, полезное применение.
— Отойдем, Ника, в сторонку, чтобы не мешать. — Игорь встал и потянул меня за руку прочь от стола, в укромный угол между моей кроватью и трюмо, на котором стоял отцовский приемник. Высоко над кроватью висел большой портрет — то есть сама-то овальная темная гравюра, с которой, улыбаясь, смотрел очень молодой и очень красивый товарищ Сталин, была совсем невелика, — но помещалась она в центре огромного, чуть пожелтевшего картона, оберегаемого большущим толстым стеклом.
Это стекло нам с матерью лет через семь будет нелегко разбить ногами, чтобы добраться до картона и, вместе с гравюрой изорвав его в клочья, бросить в печь; сложить все: и стекло, и бумагу — в ведро и вынести на помойку мы побоимся.
Игорь взглянул на портрет и одобрительно сказал:
— Как живой вождь-то! Вождь краснокожих. А? Остроумно сказано, Диа?
В зеркало трюмо я вдруг увидела, как все за столом хором замолчали, особенно тетя Лёка, которая в этот момент положила на тарелку свой нож с беззвучной, напряженной плавностью. Игорь, должно быть, тоже увидел их молчание.
— А что? Я ошибся? Сами рассудите: он— вождь всех народов, а краснокожие чем не народ? Целая раса, тем более угнетенная. А он угнетенные народы особенно любит. Да и мы сами! Что мы, белые, что ли? Мы красные! У Маяковского, помните, «моя краснокожая паспортина». Вот я и прав: вождь краснокожих! А? Изобретательно, Диа? Ну, Ника, диктуй же!
Он положил пухлую кожаную записную книжку на крышку приемника, достал красную, такую же, как у меня, шариковую ручку (наверное, тоже дар тети Лёки) и приготовился писать. Я приткнулась по другую сторону приемника, на своей кровати, и, что поделаешь, начала диктовать:
Светлый дождь струится,
В листьях серебрится,
Нам не разлучиться,
Милая моя!
Под сырой листвою
Мы сидим с тобою,
Мы говорим о любви —
Двое, ты да я!
Припев:
Пусть светлый дождь идет,
Он нам не преграда!
Ведь нам же так надо
Быть вдвоем!
Теплый дождь струится,
В листьях серебрится…
Мы о любви говорим,
О любви поем!
Я диктовала довольно долго. Игорь переспрашивал точки и запятые, то и дело вскрикивал: «Нет, как в мелодию попадает! Не убавишь, не прибавишь!», «Ну, талант!», «Прямо как у нас с Диа в Харькове!», пел каждый продиктованный кусок, сильно хлопал меня по плечу. И все это время молчание за столом не прекращалось. Только раз, когда Жозька хотела встать и подойти к нам, тетя Люба дернула ее за рукав и прошипела: «Нет, уж ты-то посиди, Жозефина!» А между тем теперь, когда мы с Игорем оказались в стороне от всех и словно наедине, мне с ним стало еще проще, да и приятнее — такие похвалы за слова, которыми я действительно гордилась, да еще от кого? От взрослого человека, киноартиста! Сумел же оценить красоту и утонченность этих стихов! Записав все, Игорь бережно спрятал книжку и ручку и сказал, торжественно повернувшись ко всем:
— Ну, поздравляю! Девочки у вас— одна лучше другой! Одной — прямая дорога на экран, другой— в Гослитиздат! Нет, на славу Финики! Жозефина и Ника, если сложить, ведь получается — Финики! А, Диа? Плохо разве? Диа!.. Да где же Диа?
Но тети Лёки за столом не было. Мы и не заметили, как она исчезла.
Игорь схватился за голову — нет, вру, за щеки схватился, помня о своей накладке, — и выбежал в переднюю. Чуть погодя пошла туда и я, побрела