Повести - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И давно ли, давно ли, боже мой, в этом журнале были только печальные строки? давно ли в этом сердце жили только страдание и безнадежность? и вот уж два дня, как я совершенно счастлива, два дня, как всякое слово моего дневника дышит радостью и упоением!
И как <нрзб>, как тепло все смотрит вокруг меня! И говорю я, не наговорюсь, целый день все бы смеялась, все бы бегала, все бы я болтала без умолка! Даже отец заметил Марье Ивановне эту необыкновенную веселость, а Марья Ивановна – такая, право, хитрая! – лукаво улыбаясь, отвечала: "Чего ж тут мудреного, батюшка, что девка сама не знает, чему радуется? уж такие ее года: пора и к месту, пора и женишка приискать!" И отец засмеялся и погрозил мне пальцем. Бедные! они и не подозревают, отчего я так весела, они и не воображают себе, что тут нечего ни приискивать, ни пристроивать, что без них уж все сделано, без них пристроено!
Видно, это ты, милая мама, помолилась за меня богу; видно, донесла до тебя наконец светлая звездочка весть о твоей бедной дочери! Посмотри же на меня из чудной обители твоей, порадуйся же моему счастию, благослови меня <нрзб> далекий путь моей новой жизни!
Но пора, однако ж, тушить свечу и ложиться спать… Ах, боже мой, как не хочется мне нынче расставаться с своим журналом! А делать нечего – нужно! Что-то я буду видеть во сне, увижу ли я вас, мои светлые ангельчики, мои милые дети? Буду ли я убаюкивать вас и петь над вами тихую колыбельную песенку, или будем мы вместе резвиться и бегать до упада в нашем крошечном, уединенном садике?
ОТ НАГИБИНА К г. NN
На днях я встретился с общим нашим знакомым и старым товарищем, Гуровым. Он оказывается соседом Крошиных и приезжал к ним с отцом своим. Встреча эта много позабавила меня, потому что редко видал я более комическую группу, как господа Гуровы, отец и сын. Оба они престрашные сантименталы, "словечка в простоте не скажут, все с ужимкой"; сын, как видно, обрадовался свиданью со мною и тотчас же рекомендовал отцу, как собрата своего по Аполлону. Такая неожиданная рекомендация, признаюсь, несколько смутила меня, потому что, как вам известно, я довольно давно уже не предаюсь никакому разврату, и в этом духе выразил я Григорию Александровичу свое сожаление, что не могу оправдать рекомендацию его сына.
– Жаль, очень жаль, почтеннейший Андрей Павлыч, поэзия – это, так сказать, ядро, центр нашей жизни, это, изволите видеть, душа; без поэзии мы простые смертные, без нее у души нашей нет крыльев возлететь к своей первобытной отчизне…
На это я отвечал ему, что не всем же летать на небо, что тут одни избранные, а мне, как простому смертному, ничего более не остается, как пресмыкаться по земле.
Наконец мы как-то остались наедине с молодым Гуровым.
– Ну, что поделываете, почтеннейший Николай Григорьич? – спросил я его.
– Право, не знаю, как вам сказать: пользуюсь воздухом, читаю моих любимцев – и вполне счастлив, одного только как будто недостает мне, это – любви.
– Только-то! Так можно, стало быть, вас поздравить: вы счастливы!
– Да, я счастлив, – отвечал он со вздохом, – приезжайте к нам, мы вместе вспомним о прошедшем, позабудемся в сладком чаду давно минувшей юности, вместе будем беседовать с природою…
– Извините меня: я что-то уж поотвык, да и вообще воспринимательная способность во мне как-то тупа.
Он с чувством пожал мне руку.
– Вы страдаете, вы разочарованы? – сказал он таинственным голосом, – и вас сломила эта презренная действительность? О, как я рад, что узнал вас, что встретил наконец человека, который может понять меня! И я тоже страдаю, и я разочарован, и я несчастлив! Брат! дай мне руку!
– С удовольствием, если это вам приятно, – отвечал я и подал ему руку. – Да как же вы мне сейчас только что говорили, что вполне счастливы?
– Да; когда я один, когда я далеко от этих людей-крокодилов, как сказал великий британец, когда я один на один с моею природою, когда надо мною, вечно зеленея,
Темный дуб склоняется и шумит.
– Помилуйте, Николай Григорьич! да у нас и не растут вовсе дубы!
– О! это ничего! внутри меня вселенная… О, я желал бы умереть!
– Да зачем же вам умирать? Подумайте, что по смерти вы не могли бы ни беседовать с природою, ни носить в груди вселенную, что, я думаю, должно быть весьма лестно, хоть и не легко.
– О нет, ты не понимаешь меня, брат мой! Глаза твои подернуты еще пеленою, которою покрыла их действительность – холодная и безотрадная! Умереть, умереть – уснуть, как говорит божественный Гамлет… О, будь моим другом!
– С удовольствием; только, право, не знаю, буду ли я в состоянии удовлетворить вашим требованиям: я человек простой, хочу жить, а умирать не желаю.
– О, зачем говоришь ты мне вы? Зачем называешь ты меня Николаем Григорьевичем?
Что имя! Звук пустой!
Ненавистная оболочка, от которой я хочу освободиться! Называй меня братом своим.
– Отчего же? и это можно, любезный брат мой, – отвечал я.
В это время подошла к нам Таня, еще издали увидев ее, брат мой стал поправлять на себе жилет и галстух и приглаживать свою прическу.
– Здравствуйте, Николай Григорьич, – сказала Таня, – здоровы ли ваши сестрицы?
– О, они здоровы! – отвечал он иронически, – они не могут быть больны, им неизвестны страдания!
– Я очень рада.
– А я признаюсь вам, сударыня, я жалею, что им незнаком этот очистительный огонь души…
– Как вам нравится наш сад? – спросила Таня.
– О, прелестен! Я только что говорил об нем с моим другом: он вполне меня понимает! Этот человек, – продолжал Гуров с возрастающим жаром, – под холодною личиною таит нежное, любящее сердце!
Таня улыбнулась.
– Послушайте, однако ж, Николай Григорьич, – сказал я, – не слишком ли увлекает вас ваше расположение ко мне?
Но он ничего не отвечал: он вперил свои очи к небу и был, казалось, в упоении; когда Таня ушла, он взял меня за руку и сказал:
– Извини меня, брат мой, я не открыл тебе лучшей страницы моей жизни: я люблю, я любим… Не правда ли, какое чистое, небесное существо?
– Об ком это вы говорите?
– Я бы сказал: об ангеле, но я на земле, а люди называют ее Таней… Не правда ли, сколько любви, любви безграничной в ее глазах?.. О, я люблю ее, и отец обещал мне сегодня же поговорить с Игнатьем Кузьмичом.
– Отчего вам и не жениться? это партия недурная: у нее пятьсот душ!
– О нет, ты не понимаешь меня! Что презренное богатство? я не продаю души своей!
В таком духе продолжался наш разговор почти весь день, насилу я мог освободиться от докучливого любовника природы.
Когда она уехали, я рассказал Тане намерения Гурова, подшучивая над нею, что я знаю все, что Гуров проболтался мне, что она его любит. Но она только рассмеялась на мои слова, назвала меня ревнивцем и ушла в свою комнату. За ужином, однако ж, она была что-то скучна, и когда мы встали из-за стола, подошла ко мне и позвала с собою в сад.
– Ты не обманываешь меня, – сказала она, – Гуров хочет просить мою руку?
– Нет; он сам мне сказал это, и я думаю, что отец его уж говорил с Игнатьем Кузьмичом.
– И ты так равнодушно говоришь об этом?
– Да разве плакать надобно? Пожалуй, я…
– Нет, зачем же? Не трудитесь… так это верно?
– Зачем мне обманывать?
Таня заплакала.
– Разумеется, – сказала она дрожащим от слез голосом, – зачем тебе обманывать? Уверяй меня, уверяй больше. Так уж это решено? Ведь меня отдадут ему? Не правда ли?
Не знаю, что было со мною в этот вечер: хотел ли я вознаградить себя за целый день скуки? только я был до чрезвычайности весел.
– Послушай, Таня, – сказал я, – ну, что ж, если ты и выйдешь за него замуж?..
– Разумеется, разумеется, если я и умру, так ничего! кому какое дело! Никто и слезинки не проронит, как будто бы и не было Тани, как будто никого и не любила она!
Она замолчала и отвернулась от меня.
– За что же ты сердишься на меня, Таня?
Молчание.
– Таня! а, Таня! что ж ты молчишь?
– Что мне говорить? Я все уж сказала; ведь вам все равно. Ну, выйду замуж за Гурова, буду счастлива… Чего же более?
– Да ведь ты его любишь, Таня?
Нет ответа.
– Он сам сказал мне это, правда?
– А правда ли, что у вас под холодною личиною таится нежное и любящее сердце?
Я засмеялся, Таня тоже улыбнулась.
– Ведь ты обманываешь меня! – сказала она, – зачем же так мучить? Не стыдно ли? А впрочем, знаешь что? мне даже жалко, что Гуров не хочет на мне жениться.
– Это почему?
– Да ты на что-нибудь решился бы тогда…
– На что же я мог бы решиться, Таня?
Но Таня улыбнулась и ничего не отвечала.
– Впрочем, – сказала она, – так как ничто нам еще не угрожает, то нечего и говорить об этом.
И мы расстались. Признаюсь вам, эти слова немало меня беспокоят; я сам не знаю наверное, будет ли просить Гуров руки Тани, но это дело весьма возможное, и я ужасаюсь и предугадываю последствия, которые поведут для меня за собою эти переговоры. Прошу вас, если вы меня любите, дать мне какой-нибудь ответ, как поступить мне в этом случае, потому что сам я решительно не могу ничего придумать для своего спасения. Я столько натерпелся в жизни голода, холода и всяких щепетильных преследований, что, признаюсь, рад был хоть несколько отдохнуть, и если не был счастлив, зато и несчастлив не был. А теперь опять заботы, опять хлопоты, опять страдание! А я было заперся совсем и так рад был своему спокойствию! Что ни говорите, а избегать зла в природе человека; обладание же Таней, в настоящую минуту, для меня решительное зло. Это так несомненно, так логически доказал я себе, что никакие доводы не убедят меня в противном. Бога ради, пишите мне, научите, что мне делать, потому что, без всяких шуток, положение мое невыносимо: я и себя и ее мучу, и себя и ее обманываю.