Нагие и мёртвые - Норман Мейлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уилсон снова стал потихоньку приходить в сознание. В перерывах между приступами боли он стонал и бормотал что-то бессвязное. Рана в животе вызывала острую боль, и он предпринимал слабые попытки подтянуть колени к груди. Ему казалось, что кто-то связал ему ноги у щиколоток, и он изо всех сил старался проснуться. Лицо его было покрыто потом.
— Ноги, ноги! Отпустите мои ноги, черт возьми! — простонал он и громко выругался.
Его товарищи выбрались из-под одеял и подошли к нему. Браун наклонился и приложил влажный носовой платок к губам раненого.
— Успокойся, Уилсон, — сказал он мягко. — Ты должен молчать, а то японцы услышат.
— Ноги, черт возьми! — снова простонал Уилсон.
Крики подорвали его силы, сознание опять помутилось. Он почувствовал, что у него снова открылось кровотечение, и в голове замелькали мысли, связанные с этим. Представления были неясные — он не мог понять, то ли плывет, то ли напустил в штаны. "Напустил", — пробормотал он, ожидая, как его шлепнут. "Ах, Уилсон, Уилсон, что же это ты такой неряха", — донесся до него женский голос. "О, мама, я это сделал нечаянно". Он кричал, умолял кого-то, ворочаясь на носилках, как будто старался увернуться от удара.
— Уилсон, ты должен успокоиться, — Браун гладил ему виски. — Успокойся. Мы о тебе позаботимся.
— Да… Да. — Уилсон попытался сплюнуть кровь и лежал без движения, чувствуя, как она засыхает у него на подбородке. Дождь идет? — спросил он громко.
— Нет. Послушай, дружище, ты должен вести себя спокойно. Ведь японцы близко.
— Ага.
Слова Брауна вывели его из оцепенения и испугали. Ему показалось, что он снова лежит в высокой траве, ожидая со страхом, что его найдут японцы. Он начал тихо причитать, не отдавая себе в этом отчета. "Я должен держаться", — пробормотал он, чувствуя, как кровь сочится из раны, образуя около него лужицу. "Я умру".
— Уилсон, ты должен успокоиться. Замолчи.
Страх стал пропадать, перешел в неясное беспокойство, снимаемое поглаживанием руки Брауна. На этот раз Уилсон ясно прошептал:
— Одного я не пойму. Двое ложатся в постель, а просыпаются втроем, двое в постели, а потом трое. — Он повторял эти слова как припев. — Я должен держаться. Если тебя оперировали и у тебя получилась рана, нельзя засыпать. Отец заснул и не проснулся больше. — Ему показалось, что он услышал голос своей дочери: "Папа лег спать, а проснулся мертвым". — Нет! — крикнул Уилсон. — Откуда ты это взяла, Мэй?
— У тебя прелестная девочка, — сказал Браун. — Ее зовут Мэй?
Уилсон услышал его, память его заработала.
— Кто это?
— Это я, Браун… Как выглядит Мэй?
— Она очень шаловливая девчушка, — сказал Уилсон. — Умнейший ребенок, ты никогда такого не видел. — Он почувствовал, что улыбается. — Ей ничего не стоит выучить все, что захочет. Просто сорванец.
Боль в животе снова обострилась. Он лежал, тяжело дыша, ощущая тяжелейшие схватки, как бывает у рожениц.
— О-ох! — простонал он громко.
— А еще у тебя есть дети? — быстро спросил Браун. Он нежно поглаживал лоб Уилсона, успокаивая его, как ребенка.
Но Уилсон не слышал вопроса, он не чувствовал ничего, кроме боли. Браун продолжал гладить его лоб. В темноте лицо Уилсона казалось Брауну соединенным с ним, было как бы продолжением его, Брауна, пальцев. Стоны раненого, вызванные болями, пугали сержанта, наводили на мысль о возможном появлении патрулей противника. Он вздрагивал от каждого шороха или неожиданного звука и испытывал страх и ужас. Нервы его были напряжены до предела. Каждое подергивание, каждое болезненное вздрагивание тела Уилсона немедленно передавалось Брауну, проникая в душу и сердце. Непроизвольно он вздрагивал каждый раз, когда вздрагивал Уилсон.
— Спокойнее, дружище, спокойнее, — шептал он.
В сознании Брауна промелькнули испытанные в жизни потери, страсти и устремления, неосуществленные надежды и мечты. Слова Уилсона о ребенке пробудили в Брауне давние желания. Может быть, впервые после того, как он женился, Браун подумал о том, что хорошо бы быть отцом. Нежность, которую он сейчас испытывал к Уилсону, не имела ничего общего с той снисходительностью, которую он проявлял к нему в обычное время. В этот момент Уилсон не был для него реальностью. Он существовал сейчас как мечта Брауна. Он был ребенком Брауна и в то же время сконцентрированным выражением его бед и разочарований. На несколько минут он стал для Брауна важнее любого человека.
Но это ощущение быстро прошло. Браун как бы проснулся среди ночи, беспомощный, лишенный энергии, которую израсходовал его мозг во сне. Браун начал раздумывать над тем, как трудно будет нести Уилсона. Он все еще чувствовал себя уставшим и разбитым после двух дней марша со взводом. А холмы на обратном пути к берегу потребуют много сил, так как выделенные Крофтом солдаты вернулись назад. Он ясно представил себе марш в течение следующего дня. Их осталось четверо, и носилки придется нести без смены. Уже через четверть часа утром они смертельно устанут, будут еле волочить ноги, и им придется поминутно отдыхать. Уилсон весил около двухсот фунтов, а если учесть вес вещевых мешков, прикрепленных к носилкам, то всего получится около трехсот фунтов. По семьдесят пять фунтов на человека. Браун покачал головой. По опыту он знал, как усталость подрывает его волю и лишает способности мыслить.
Он являлся командиром группы и был обязан довести ее до цели, но не чувствовал в себе уверенности.
В результате всех этих переживаний — сочувствия Уилсону, желания стать отцом и вновь охватившего его отчаяния — он почувствовал необходимость быть честным перед самим собой, хотя бы на минуту. Он признался себе, что хотел, чтобы его назначили командиром этой группы, потому что боялся идти дальше со взводом. Поэтому он должен справиться с заданием. "Сержант ничего не стоит, если потеряет волю, если допустит, чтобы это заметили другие", — думал Браун. Но дело было не только в этом. Он мог бы кое-как протянуть предстоящие месяцы, возможно даже годы. Фактически они были в боях лишь незначительное время, ничего за это время не произошло; его страх могли и не заметить, никто бы из-за этого не пострадал. Если бы он хорошо выполнял все другие обязанности, все было бы в порядке.
"После вторжения на Моутэми я был на гораздо лучшем счету, чем Мартинес", — подумал он.
Браун смутно понимал, что боится потерять волю полностью, что не справится с обязанностями даже вне боевой обстановки. "Нужно взять себя в руки, — подумал он, — иначе потеряю свои нашивки".
На какой-то момент ему захотелось этого. Ему показалось, что жизнь станет значительно проще, если не будет хлопот и обязанностей. Ему не нравилось наблюдать за работой солдат отделения, обеспечивать хорошее выполнение задания. Он стал ощущать все большее напряжение, когда какой-нибудь офицер или Крофт проверял работу его отделения.
Но он знал, что никогда не сможет отказаться от сержантского звания. "Я — один из десяти, — размышлял он. — Меня выбрали потому, что я лучше остальных". Это была его защита от всего, от его собственных сомнений, от измены его жены. От сержантского звания он отказаться не мог. И все же его часто мучило внутреннее чувство вины. Если он недостаточно хорош, его следует прогнать, но он старался скрыть это. "Я должен доставить Уилсона", — поклялся он себе. К нему снова вернулось какое-то чувство жалости к Уилсону. "Сам он ничего не может сделать, зависит во всем от меня, и я должен справиться с заданием". Все было ясно.
Он снова начал гладить Уилсона по лбу, глядя куда-то в темноту.
Гольдстейн и Стэнли разговаривали между собой; Браун повернулся к ним.
— Потише. А то он снова очнется.
— Ладно, — мягко согласился Стэнли. В его голосе не было и тени упрека. Он и Гольдстейн, спаенные окружавшей их темнотой ночи, оживленно разговаривали о своих детях.
— Ты знаешь, — продолжал Стэнли, — мы не видим их в самое интересное время. Они растут, учатся понимать что-то, а нас рядом нет.
— Да, это плохо, — согласился Гольдстейн. — Когда я уехал, Дэви едва лепетал, а теперь жена пишет, что он разговаривает по телефону как взрослый. Трудно поверить.
Стэнли щелкнул языком.
— Конечно. Я же сказал, что мы упускаем самое интересное в них. Когда они станут старше, этого уже больше не повторится. Я помню, когда я начал подрастать, отец почти ни о чем со мной не разговаривал. Какой же дурак я был. — Он сказал это просто, почти искренне. Стэнли обнаружил, что нравился людям, когда делал подобные признания.
— Все мы такие, — согласился Гольдстейн. — Я думаю, это процесс роста. Повзрослев, мы видим все яснее.
Стэнли с минуту молчал.
— Ты знаешь, что бы там ни говорили, а женатым быть хорошо. — Он устал лежать без движения и осторожно повернулся в одеяле. — Когда ты женат, все становится иным.