Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Целовал меня всю с головы до ног, как исступленный, как бешеный… Но — принял, как должное, а потом шутил, смеялся и хотел ночью прийти опять. От меня и теперь пахнет его крепким табаком…
Он женат, трое детей… И портрет жены висит у него в сакле на стене — милое такое, доброе лицо и пушистые волосы. И ребятишки к ней прижались…
Но — все равно…»
Опять вымарано около четверти страницы.
«…Говорит немного по-французски с этим странным восточным акцентом, и так дерзко, так весело блестели потом его черные глаза под красной феской… Вечером его отправили чрез Саракамыш в Россию…»
Дальше вымарана целая страница — только семь последних строчек ее уцелели:
«…Володя П.
И слышала, как бородатый солдат, возившийся у костра, пустил мне вдогонку с ненавистью:
— Б…!
И плюнул в огонь.
И не это страшно — страшно, что ненависть оттого, что не он воспользовался, а другие…»
А на обороте страницы карандашом наспех приписано:
«Простите, простите!»
Евгений Иванович был как в столбняке. Вся душа была исполнена какой-то надрывной ужасной боли. Святая? Сумасшедшая? Распутница? Истеричка?
И всплыло в памяти милое, строгое, чистое, как у монахини, лицо с очаровательной родинкой и с его странным выражением: точно прислушивалась она к дальним колокольчикам, точно ждала ангела с благовестием о каком-то неожиданном счастье. И душа зарыдала… Что, и это только стежок в ковре Великого Артиста?
Сергей Федорович, проходя домой со скотного, увидел Евгения Ивановича у раскрытого окна с исписанными листками в руке и с искаженным страданием лицом. Он сказал об этом жене и прибавил:
— Уж не затеялся ли у него роман какой с Ириной? Вот уж подлинно: седина в бороду, бес в ребро…
— Ну, придумывай еще! — с неудовольствием заметила Анна Степановна, которая все никак не могла утешиться отсутствием газет. — Ничего такого я и не заметила между ними…
— Да где тебе и заметить, милая… — насмешливо сказал Сергей Федорович. — Ведь в твоих газетах ни в передовице, ни в телеграммах, ни в фельетоне об этом ничего не было…
XXIX
МАЙН ЛИБЕР АВГУСТИН
Зорины сняли себе помещение в Уланке чрез несколько дворов от Сергея Терентьевича у Петра Хлупнова, на которого вся округа смотрела как на дурачка, блаженного. Как и Сергей Терентьевич, как и все, он смолоду ушел в города, повидал там всего вдосталь и вернулся домой, но в то время как Сергей Терентьевич принес домой из своих скитаний сознание необходимости крепко и разумно строить жизнь, начиная с самого фундамента, с деревни, Петр, наоборот, пришел к заключению, что все зло в жизни происходит от труда-борьбы — борьбы с людьми, с животными, даже с самой землей — и что спасение человека заключается в освобождении человека от этой борьбы, для чего ему прежде всего надо выучиться довольствоваться самым малым, тем, что дает земля ему без всякой борьбы: орехи, ягоды, корни, грибы… Он взял себе в помощницы старую Маремьянушку, бобылку, нищую, которая целый день неслышно, как мышь, возилась по хозяйству, а как только посвободнее, зажигала в своей коморке тоненькую восковую свечечку и, бледная и прозрачная, бралась за Псалтирь, а Петр тихонько мастерил что-нибудь в саду и огороде или на пасеке — полевое хозяйство он за ненадобностью нарушил — или уходил в лес, чтобы думать и передумывать свои думы, как ему освободить себя от уз труда и борьбы еще более. На войну он не попал: его спас туберкулез легких, который он привез с собой из города.
В деревне он был совсем одинок. С Сергеем Терентьевичем он не сходился, не одобряя его хозяйственной жадности, а остальные все смеялись над ним в глаза и звали его шалым. Не любил он и Толстого за его многоглаголание: не к чему изводить столько бумаги, когда и так все ясно. Он охотно сдал переднюю половину избы Зориным — не столько из-за дохода, сколько по человечеству. Озлобленные речи Мити слушал он внимательно, но не одобрял их: нечего на других лиховаться — сам норови свою линию почище провести…
Петр в холодке у старой баньки наващивал рамки для ульев. Митя сидел на пороге баньки и злобно говорил:
— Вчера с писателем вашим говорил, с Сергеем Терентьевичем… Первое слово: народ… Вот дался чертям этот окаянный народ! Русский народ… Этот самый народ дерет теперь с меня за дрова двадцать рублей, хотя до войны продавал их по три рубля, а за яйца не стыдится брать с голодных по восьмидесяти копеек, а когда я отказываюсь, не могу брать по этой цене, он, нищий сам, издевается над моей нищетой. Я для него не человек, а шантрапа, шишгаль, прогорелый студент… — торопливо говорил он, точно торопясь выплюнуть те раскаленные камни, которые теснили его грудь. — Вон, не угодно ли, одну церковь спьяну повалили, теперь возводят другую: деньги дает вор и пьяница, а строят — хулиганы… Русский народ… Ну погодите, друзья; он еще себя покажет вам! Хорошо, что война поубавит этого дурачья везде — просторнее будет…
— Эка, паря, как ты лихуешься все… — сказал Петр, высокий и худой мужик с рябым лицом, длинными, закинутыми назад волосами и редкой, бесцветной бороденкой. — Что глупости всякой в людях оказалось превыше меры, это верно, но тут руганью дела не поправишь, тут надо от ума действовать… Э, никак герман идет к нам… Вот это дело! Пчелок он хотел посмотреть у меня: что-то плохо приживаются в новых ульях… Здравствуйте, милости просим… — приветствовал он пленного германца, который работал в саду у земского. — Садитесь вот в холодок, а я медку достану да огурчиков свеженьких…
— О, очень благодарю вас… — вежливо отвечал пленный и, поздоровавшись с Митей, сел на траву. — Я только что отобедал…
Он вдруг опять встал и почтительно поклонился: к баньке вышла Варя. И он ни за что не хотел сесть, пока не села Варя поодаль на обрубок толстого бревна. Петр принес на щербатой тарелке сотового меда, пузатых желтоватых огурцов и свежего хлеба.
— Ну-ка, угощайтесь нашим русским угощением… — сказал он. — Да расскажите нам, как вы нашу Россию находите… И как ваше имячко будет?..
— Меня зовут Фриц Прейндль… — отвечал тот. — До войны был лесничим в Баварских Альпах. А что касается до вашего вопроса о России, то, право, мне трудно ответить на него, потому что очень многое непонятно мне в вас.
— Нет, а вы все-таки скажите… — настойчиво проговорил Митя. — Это очень интересно, как вся наша чепуха в европейских мозгах отражается…
— А кроме того, я боюсь, что я обижу вас… — застенчиво улыбнулся германец.
— О, об этом можете не беспокоиться! — зло засмеялся Митя. — Мы сами о себе столько говорим дурного, что удивить нас чем-нибудь вам будет очень трудно…
— Только скажите, как это вы так хорошо говорите по-русски? — сказала Варя. — Для иностранца это совсем удивительно…
— Я еще дома выучился по-русски, — отвечал Фриц, — чтобы читать в подлиннике русских авторов, как Достоевский и Толстой, которые поразили меня. А затем усердно занимаюсь языком уже здесь, в России, два года. Раз взялся за дело, надо довести его до конца…
— Народ вы напористый, говорить нечего… — заметил Петр, разогревая канифоль. — Многие из наших очень завидуют вам в этом… — неопределенно усмехнулся он.
— В этом отношении мы очень не похожи… — сказал Фриц. — Вы загораетесь, как солома, и, как солома, потухаете. Когда я попал в ваш Окшинск и все узнали, что я знаю по-русски и что я человек вообще образованный, меня просто замучили: все вдруг захотели учиться по-немецки. Был один раненый офицер, один священник, три барышни, два студента, и всех дольше проучился священник: ровно семь недель… А другие очень скоро убедились, что учиться немецкому языку им совсем не нужно, и бросили…
Все засмеялись.
— И ваш национальный характер как бы соткан из противоречий, — продолжал германец задумчиво. — Я видел, как относятся к пленным ваши солдаты, ваши врачи, все, и иной раз, право, от слез удержаться было невозможно. И я тоже видел, как ваши дети, поймав молодого вороненка, кидали в него камнями, забавляясь, а вокруг стояли взрослые и смеялись, и никто и не подумал остановить детей. И в то же время вы ужасно невежливы одни с другими — вы, пожалуйста, извините, что я так все прямо говорю: мне так хочется понять все у вас… Меня поразила ваша бедность, и в то же время вы невероятные моты: в каком состоянии ваши поля, ваши дороги, ваши рабочие инструменты, все! На днях господин Тарабукин, у которого я имею честь работать теперь, получил какую-то посылку из Москвы. Вскрывая ее, ящичек весь исковыряли и испортили, нисколько не жалея, но вещи оказались неподходящими и обратно отправить их было уже не в чем: ящик никуда не годился… Послал меня недавно господин Тарабукин в город закупить кое-что, смотрю: на вокзале эшелон дожидается отправки. Увидали меня, обступили, давай расспрашивать, как и что, а тут же на стене вокзала висит объявление губернатора, что всякие разговоры с пленными воспрещены и что нарушение этого приказания поведет за собой штраф в три тысячи рублей… Я обратил внимание солдат на это, а они нахмурились и говорят: пущай лучше за собой смотрят… Все это, если хотите, мелочи, но собрать их вместе невозможно, невозможно все это истолковать. У меня как-то создается впечатление, что вы сами хорошо не знаете, чего вы хотите от людей, от себя, от жизни…