О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, присев как-то на край ложа, я сомнамбулическим жестом засунул руку в вырез ее ночной рубашки и стал гладить и мять груди. Если мне до этого случалось ненароком сквозь одежду коснуться ее груди и промедлить с удалением грешной ручонки, то она делала это сама весьма решительным образом. При этом задрожавшие ресницы, участившееся мгновенно дыхание выдавали ее волнение, грудь, похоже, была самым чувствительным ее местом. А сейчас она опустила веки и отключилась от происходящего; дыхание было ровным и глубоким, тени ресниц недвижно лежали на скулах. Она как будто вобрала в себя то, что прежде вызывало в ней ощутимое волнение.
Свершилось! Я первый коснулся девственных персей. Увы, не первый. Это выяснилось во время этого же визита. Если б Гагарин, шагая по Красной площади навстречу своей всесветной славе покорителя космоса (он, кстати, никакого космоса не покорил, первым в космическом пространстве, сам того не зная, оказался Герман Титов, отчего и ощутил перегрузки, лишившие его всякого мужества, но останемся верны легенде), так вот, если б Гагарин, печатая шаг по торцам Красной площади, вдруг узнал, что до него в космосе побывал какой-нибудь дядя Митяй или дядя Минай, он не был бы так разочарован и убит, как я, обнаружив, что этой несказанной милости удостоен — и неоднократно — изгнанный из Коктебеля поэт. Я вообще не слишком ревнив, а Дашу в безграничности моего доверия вовсе не ревновал, считая: все запретное для меня было запретно и для других. Мы с Дашей уже завершали год любви, а мне только сейчас стало доступно то, что было привычной милостью поэта: валяться рядом с моей милой, почти раздетой, и мять ей соски.
Помню, я все пытался извлечь что-то положительное для Даши из ее чистосердечного признания, ведь она могла и промолчать. Почему же она все-таки сказала? Положительное упорно не давалось, зато возникало что-то другое.
Она сняла один из самых строгих запретов перед моим отъездом в Коктебель, этим она приоткрыла мне возможность новых пленительных наслаждений среди тамарисков, в дюнах и морской пучине. Коктебель никогда не пользовался славой Оптиной пустыни или Афонской обители, поэтому она дала понять, какая расплата меня ждет, если я не соблюду верности. Она не робкая и наивная девочка, она позволяла мужчине касаться ее обнаженной плоти.
Признания бывают разные: вынужденные, опрометчивые, расчетливо-лживые, расчетливо-правдивые. Дашино принадлежало к этой последней категории. Мне было обещано многое, но я же был предупрежден, что могу все потерять. Расчетливость сочеталась в Даше с порывом, причем последний преобладал. Даша хотела зарядить меня перед расставанием, зарядить надеждой и угрозой.
Даша все-таки промахнулась. Ей надо было бы ограничиться доверием нежности, девичьим самопожертвованием (пусть фальшивым), и я устоял бы не только перед соблазнами Коктебеля, но и Вавилона его лучшей поры, Парижа эпохи регентства и Хаммер-центра поры японского нашествия. Все испортили слова. Зачем мне было знать о достижениях поэта? Ведь сам поступок содержал в себе и предупреждение: перешла границу с тобой, перейду ее и с другим, если ты провинишься.
Почему люди говорят столько лишнего и, как правило, во вред себе? Иногда это идет от скрупулезной честности, от нежелания, чтобы тебя считали лучше, чем ты есть. Но куда чаще болтовня — следствие переоценки себя. Человек кажется себе настолько прекрасным, настолько выше всей окружающей сволочи, что он нисколько не стыдится своих маленьких милых недостатков: блядства, вранья, эгоизма, скупости, завистливости, мстительности и мошенничества, а тем, что считают причудами, своеобразием собственной личности, — гордятся. Не признаются лишь в уголовно наказуемых поступках.
Дашино признание не связало, а раскрепостило меня, к чему я вовсе не стремился. Ощущение Дашиной немаленькой груди, хорошо и полно заполняющей обширную ладонь поэта, возникало во мне куда чаще, чем это требовалось для моего внутреннего комфорта.
Наверное, оттого, приехав в Коктебель, я тут же влюбился. «Тут же» надо понимать буквально: не в тот же день, не через час, а едва спрыгнув на каменистую землю из кузова грузовика, которым по-прежнему доставляют отдыхающих из Феодосии и в Феодосию. Мимо меня мелькнула высокая стройная женщина в белом платье, повязанном по талии куском узкого черного бархата. Она была совершенна от тонких сильных лодыжек до чуть растрепанной ветром каштановой прически. Когда я спросил болтавшуюся поблизости мою старую знакомую армянку, угольно-черную и носатую Свирель Погосян, кто это такая, она засмеялась: «Уже заметил! Это наша красавица Гера Ростовцева. Торопись. На нее многие глаз положили».
То, что произошло в последующие дни, недели, вплоть до самого приезда Гербетов, объяснялось, конечно, не только Дашиной полуизменой задолго до нашего знакомства, но и естественным ходом вещей, который неизбежно должен был привести к тому, что так точно выразил Пастернак в стихотворении, попавшемся мне в рукописи:
Тяни, но не слишком,Не рваться ж струне!..
Даша перетянула, и струна лопнула. Подарок ее груди, так сказать, из вторых рук лишь ускорил неизбежное.
Не следует думать, что дело только в физиологии. Я влюбился в Геру Ростовцеву так безоглядно, как влюбляется мальчишка во взрослую женщину, и Гера, в отличие от Даши, не дала порваться струне. Едва ощутив натяжение, Гера взяла дело в свои умелые руки и сыграла на этой струне с виртуозностью Паганини. Свой быстрый и неожиданный успех я отнес за счет скопившегося во мне неотразимого мужского обаяния. И был несколько разочарован, узнав через год, хотя Гера давно перестала играть роль в моей жизни, что вся история повторилась один к одному с моим приятелем, художником Васей Каменским. Гера была нимфоманка. Она, как героиня романа Музиля «Человек без свойств» Бонадея, теряла всякую способность к сопротивлению при виде мужских брюк. В конце войны мы случайно встретились с Герой возле моего дома. Я предложил ей зайти, через несколько минут она отдалась мне так охотно и деловито, словно это было продолжением коктебельских вечеров и не пролег меж тем временем и нынешним кошмар войны, когда она чудом сохранила тяжело раненного мужа.
Наша очередная встреча произошла через тридцать три года в санатории, где полупарализованный Ростовцев даже не лечился, а коротал дни перед близкой и неизбежной смертью. Гера была так стара и страшна, что я не узнал ее, оказывается, она сильно уменьшила себе возраст в Коктебеле. Но разрази меня гром, на темной аллее санатория она вдруг так по-юному кинулась ко мне, что потребовалась вся ее непривлекательность, чтобы я не ответил на страстный порыв.