О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арбузы были свалены за сдвинутыми длинными столами в углу обеденной залы. Я выбрал арбуз поменьше, самый маленький из всех, недомерок, дитя, чтобы попрактиковаться на нем. По неведению я вооружился обычным столовым ножом с закругленным концом, которым нельзя было ни пропороть, ни даже разрезать шкурку арбуза-недомерка. Тогда мне пришла в голову мысль нарезать арбуз кругами, что казалось легче. Но как ни пилил я его столовым ножом, так до красной мякоти и не добрался.
Я огляделся, за мной никто не наблюдал. С размаху, истерическим жестом Брута вонзил я нож в сердце арбуза. Он оказался ловчее Юлия Цезаря и, не приняв смерти, не тратя времени на укоризны словом и взглядом, скакнул прочь, спрыгнул на пол и закатился под стол. Там было темно, и я его не нашел.
Меня прошиб холодный пот. И тут я увидел своего соседа по номеру, украинского поэта из Харькова. Соскучившись по кавуну, он не стал ждать, когда его угостят на тарелочке аккуратно отрезанным куском. Он выбрал хорошего размера полосатый кавун, потискал в руках, чтобы услышать скрип, определяющий спелость, потом вынул из кармана складной нож и срезал сверху кружок с хвостиком. Отбросив его, срезал такой же аккуратный кружок, но чуточку побольше, снизу, прочно поставил арбуз на стол и ловкими взмахами ножа разделал вдоль на ровные куски.
Боже мой, как это просто! Даже мне по руке. Я сбегал на кухню, взял длинный острый нож для разрезания ветчины и, вернувшись на свой рабочий пост, в считаные минуты разделался с десятком арбузов. Конечно, то не была такая филигранная работа, как у харьковского специалиста, но все арбузы стояли, иные с наклоном Пизанской башни, и легко превращались в раскрывший лепестки розовый цветок. Подходи и выбирай себе кусок по вкусу. Если Анна Михайловна ждала моего фиаско, то она просчиталась.
Я еще переживал свой триумф, глядя, как жадно расхватывают гости куски пунцовых, с сахаристым налетом арбузов, когда услышал Дашин голос:
— А это мой друг — познакомьтесь.
Я обернулся. Возле стола остановились Даша и Мессер, последний держал в руках почти полный стакан плодоягодного вина. Как же близок я стал Даше, если она сочла нужным представить меня такому человеку!
— Очень приятно! — сказал Мессер, улыбаясь своей доброй улыбкой. — За ваше здоровье! Чтоб вы стали хорошим врачом.
Значит, ему и это известно! Обо мне говорят, меня обсуждают. Конечно, я обязан этим Даше, ее знаменитой семье. И пусть меня слегка передернуло от тоста Мессера, ведь я твердо знал, что буду писателем, я был тронут его вниманием. А Мессер — это выяснилось много лет спустя — решил, что его тост послужил причиной моей ненависти к нему. Вот бред так бред, я всю жизнь относился к нему с инфантильной восторженностью.
Как и чем закончился вечер, я уже не помню. Даша ушла раньше, у нее разболелась голова от выпитого еще за обедом шампанского. В ту пору она совсем не могла пить. Я помог навести порядок в столовой, после чего чуть не до рассвета блевал в кустах акации плодоягодным коричневатым вином и красными кусками арбузов. Странное это коктебельское винишко. После двух-трех стаканов ты ничего не чувствуешь, будто выпил компот из сухофруктов, потом начинается острая желудочная резь, ее надо перетерпеть, чтобы вновь утратить чувствительность к напитку, а кончается все — даже у старожилов — чудовищной рвотой. Потом весь день ходишь будто выпотрошенный, а вечером опять тянет выпить.
Мне нечего больше сказать о первом Коктебеле. Были походы в горы, в том числе на Карадаг к Чертову пальцу с его необыкновенным эхом, приплывали мы в Сердоликовую бухту в надежде найти там россыпь прозрачных розовых камушков, были поездки в Отузы, Козы и Судак, поход через горы в Старый Крым, чтобы поклониться могиле Грина, лазанье при луне по каньонам, были костры и заплывы на лунную полосу под ругань пограничников, но главное, была Даша — каждый вечер на танцах, а затем до полуночи в саду под тамарисками.
Мы уезжали немного раньше, мне надо было показаться в институте до начала занятий. Даша должна была позвонить мне, как только войдет в квартиру. Раньше поезда не опаздывали, а у вокзала тянулись хвосты свободных такси. Даша позвонила мне минута в минуту…
4Повесть о любви легко может превратиться в тягучее бытописательство, если следовать за движением жизни любящих. Ведь любовь не расположена наособь, как ваза с цветами, она растворена в быте, повседневности. Надо брать ключевые моменты, открывающие новые этапы отношений, иначе получится «Воспитание чувств» Флобера — вещица неплохая, я бы даже сказал гениальная, но непосильная нашему читателю. Представляете, роман о любви, прошедшей через всю долгую жизнь, и без траханья!
Самое значительное, что произошло за долгий промежуток времени между возвращением из Коктебеля и новым отъездом туда же почти через год, носило комический характер, причем все получилось так, что Даша не узнала причины первого смелого и самостоятельного деяния, на которое я осмелился. Тот поцелуй в ключицу, не поцелуй, а какой-то цыплячий клевок, был не в счет. Всем остальным руководила Даша, даже падением со скамейки, которой она позволила развалиться.
Даша распоряжалась всеми территориальными перемещениями по своему телу. Голова, шея, руки до локтей, ноги до колен, изредка сами колени были открытыми зонами. Иногда меня допускали до плеч, изредка разрешалось коснуться скользящим движением груди, упакованной в плотный бюстгальтер; если наше объятие творилось стоя, то мне предоставлялись лопатки, талия и даже желоб позвоночника, все остальное находилось под строжайшим запретом. И если я по несдержанности или просто по случайности нарушал запрет, то кара была сурова и долговременна. Бывало, я отлучался от ласк на весь остаток вечера. Самым крупным преступлением считалась попытка навалиться на Дашу, когда мы обнимались на скамейке.
Это случилось во время первого визита Даши ко мне. Я уже неоднократно бывал у нее на Зубовской площади, в казавшейся по тем временам очень большой, воистину барской квартире на первом этаже свежего новостроечного дома. У Даши была своя комната, совмещавшая будуар с кабинетом: трельяж, туалетный столик с косметикой и парфюмерией, какой-то пуфик перед ним, низкий широкий диван, крытый персидским ковром, письменный стол красного дерева, кожаное кресло и книжный шкаф.
Видел я и кабинет Гербета, заваленный рукописями, старинными книгами в подгнивших кожаных переплетах, манускриптами (до сих пор не знаю, что это такое, и ленюсь посмотреть в словаре), в углу зачехленный, как орудие, телескоп мечтал о коктебельском небе, я улыбнулся ему, как старому знакомому; в столовой-гостиной-спальне сочеталось несколько миров: забалдахиненное двуспальное ложе было убежищем Анны Михайловны, которая любила полежать с томиком Горация или Платона в руке, какие-то греки и римляне громоздились на спальном столике, а маленькая полка над изголовьем целиком посвящена Пастернаку. Тут же, на стенах и на столике, было много фотографий молодого Бориса Леонидовича, чаще всего на лоне природы, иногда с каким-нибудь сельскохозяйственным орудием в руках, но не за плугом или сохой.