О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будь другое существо на месте Даши, я не стал бы ломать себе голову, почему мы, едва познакомившись, принялись целоваться. Как ни беден был мой «любовный» опыт, я знал, что так бывает сплошь да рядом, особенно в домах отдыха, где люди сбрасывают путы обычной городской обременительной сдержанности, поддаются короткой обманчивой свободе, легкости, разлитой в воздухе — даже пляжное, не заботящееся об укромности обнажение играет свою роль, — и становятся ближе к своей древней естественной сути, тогда ведь желание, которого никто не старался скрыть, считалось естественным и почтенным свойством. Меня научила целоваться замужняя молодая женщина в подмосковном доме отдыха три года назад, а укрепила навык через год другая молодая женщина на крутом волжском берегу. Деморализованный арестами тридцать шестого — тридцать седьмого года, я потратил впустую короткое анапское приволье, хотя каждый день проводил под сенью девушек в цвету.
Но Дашу я не мог поставить на одну доску ни с молодыми добрыми учительницами в науке страсти нежной, ни с жаждущими опыта старшеклассницами золотопесчаной Анапы. Даша была сделана из совсем другого материала, ее поступки рождались в той глуби, куда я не мог заглянуть и о существовании которой едва начинал догадываться. Ну хоть это я понял, вися на буйке меж низким звездным небом и фосфоресцирующим морем. И еще одно я понял: если Дашина любовь, а иначе нельзя было назвать, не унижая ее, то чувство, которое толкнуло ее в мои руки, так независима от объекта приложения, то столь же независимы станут и охлаждение, отчуждение, разрыв. И тут я, надо сказать, многое понял вперед. Не знаю, до чего бы я еще додумался, так внезапно повзрослев, если б не увидел на берегу, в стороне чеканного от луны профиля Волошина, рыщущий блик карманного фонарика, каким наши умные пограничники разыскивали беглецов, намеревавшихся вплавь добраться до Турции и попросить там политического убежища. Я слишком подходил для их бдительных целей и поспешил оставить буек.
Я пишу не биографическую повесть, воскрешая былые «утехи и дни» (название первой книги Марселя Пруста, переведенной на русский язык, — зародыш будущей эпопеи), нет, мне хочется что-то понять в себе и в человеке, который так много значил для меня, хотя возник в ту прекрасную и хрупкую пору, что как бы откалывается потом от основной жизни, оставаясь лишь ненадежным источником сладко-недостоверных воспоминаний. Каждый человек творит свою мифологию, почти вся она приходится на юность.
Сталин, при всей неправдоподобной тупости своего ума, смекалистого лишь в двух сферах, где большого ума не требуется, ибо тут действуют последние в человечестве: уголовщина и политика, — сказал однажды тонкую фразу, уничтожившую последние конформистские надежды затравленного Булгакова: «Все молодые люди похожи друг на друга» (по другой версии: «Все молодые люди одинаковы»). Этим он прикончил пьесу Булгакова о поэтической юности вождя. Пьеса и правда пуста, и герой лишен характера, да и не могло быть иначе. Юный Сталин — это вообще звучит дико, хотя действительно была пора в его жизни, когда он не убивал, даже стихи сочинял и над пьесой тужился, то есть не был Сталиным. Он был скорее похож на молодого Шиллера, чем на всем известного бандита Кобу. Но мысль о смытости юной личности он высказал правильную. Конечно, юноша Леонардо отличался от рядового флорентийца своих лет, но мы говорим не об исключениях. Сила и требования пробуждающегося пола сильно нивелируют молодых людей, к этому добавляются мучительный поиск себя, незнание своих возможностей, страх смерти и тяга к ней, и то, и другое потом проходит, зависть к взрослым, всеотрицание и рядом — готовность сотворить себе кумира из любого дерьма, можно и дальше перечислять слагаемые молодой особи мужского пола, да не стоит.
На танцевальной площадке я был призраком, который Даше почему-то захотелось материализовать. Одиссей, если верить Жироду, пытался воспрепятствовать Троянской войне лишь потому, что взмах ресниц Андромахи напоминал ему Пенелопу. У меня, кстати, очень длинные ресницы, — может, в них дело? А может, Дашу тронула моя неуверенность? Или худоба? А может, я чем-то напомнил человека, который ей нравился? Она решила мою участь, я тут был ни при чем.
А уже в саду случилось нечто другое, не знаю что, но тут исчезла и ее личность, мы стали скульптурной группой «Поцелуй», где нет характеров, психологии, судьбы, только сильное, страстное движение друг к другу. У Родена, по-моему, есть такая скульптура, разница лишь в том, что они обнажены и не сверзились со скамейки, но безличность пары, растворившейся во всепоглощающем действии, та же.
Надо ли говорить, что все эти соображения в их окончательной четкости принадлежат куда более позднему времени? Но кое-какие догадки осенили меня уже тогда — на буйке, первой остановке на пути в туретчину, по мнению наших пограничников.
Впрочем, тогда я быстро забыл о соображениях, посетивших меня в теплой морской воде под низкими крупными и такими частыми звездами, что все небо казалось озаренным…
Теперь моя коктебельская жизнь крайне упростилась: она состояла из дневного ожидания и вечернего блаженства, когда я словно проваливался в нежную сладкую пещеру Дашиного рта — я понятия не имел, что целоваться можно как бы внутри, а не на поверхности, этому меня никто не учил. И было смирение перед неизбежным и быстрым концом, который наступит с приездом жениха.
Конечно, Даша была полным хозяином положения. В течение всего дня она держала меня на почтительном расстоянии, не допуская никакой короткости. К ней вообще нельзя было подойти просто, как принято среди молодых, с какой-нибудь смешной гримасой, шуткой, розыгрышем, размашистым жестом приветствия. Она тут же скатывала правый глаз к переносью и холодно осведомлялась, что это значит. Ей была присуща свойственная ее матери фундаментальность. Когда та входила в столовую, казалось, что по ухабистой дороге движется воз с сеном. А ведь Анна Михайловна была интересной, даже красивой женщиной, пусть и раздобревшей, потяжелевшей. Ноги у нее, правда, были как полена, но она носила длинные, до земли, халаты и такие же юбки. Ее грузность создавалась не телесным переизбытком, а широкой костью. Даша копировала материнскую повадку, а не была вынуждена к ней физиологически. Впоследствии она приметно похудела — тонкие кисти, тонкие лодыжки, тонкая талия, — но сохранила размеренность, неторопливость движений, какую-то идущую ей заземленность. Так же спокойны и небыстры были все ее реакции. Я не могу представить себе Дашу торопящейся, или испуганной, или растерянной. Она плыла по жизни, а не шла и даже, совершая в дальнейшем поступки дерзкие до цинизма, не изменяла своей внутренней неторопливости. При всем том она, как и ее мать, была человеком сильно и глубоко чувствующим.