О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не белых, балда, а платиновых. Она хорошенькая и сложена, как богиня.
— Ширпотреб, — сказал пятнадцатилетний знаток женщин.
— Можешь меня с ней познакомить?
— Да, если ты предварительно представишь меня… Коктебель не Ривьера. Ты познакомишься с ней, когда трахнешь. Это сближает.
— Хватит трепаться. Она же культурница, ей нельзя…
— Она тебя интересует с точки зрения культуры? Ладно, пойдем завтра на пляж, посмотрим на нее вблизи.
Утром мы отправились любоваться Лизой Огуренковой. Оська тащился со мной без охоты. Только потом я догадался, что в нем говорил оскорбленный сват Кочкарев. Он предлагал мне мрамор Каррары, а я погнался за рыночной дешевизной. Впрочем, «погнался» весьма относительно, поскольку начисто был лишен дара того ласкового наскока, который помогает настоящим мужчинам легко заводить знакомства с девушками, которых видят впервые в жизни.
Лизу мы обнаружили чуть не за километр от кишащего телами пляжа — ее платиновая голова собирала на себе все солнце Коктебеля.
Мы зашагали через тела и по телам и выискали свободное место довольно далеко от Лизы, что надо отнести не столько за счет перенаселенности пляжа, сколько за счет моей робости — почему-то я ужасно боялся, что окружающие догадаются о моих кавалерственных намерениях. Конечно, никто и внимания не обратил на двух мальчишек, и меньше всего сама Лиза, окруженная, нет, облепленная, как долька апельсина мухами, лучшими представителями воинственного дома отдыха, убедительно мускулистыми, с упрямыми бритыми затылками и громадным опытом обольщения.
На что я рассчитывал? На свое собственное, завышенное представление о себе. Я был скромен и зажат на людях, внутри же так блестящ, отважен, победителен, что если вспомнить всех романтических героев прошлого, то какое-то представление обо мне мог бы дать лишь ибсеновский Сигурд Рибунг — печальный воитель, покоривший яростное сердце Брунгильды. Но Сигурду было далеко до меня в умственном отношении, тут подходил разве что Оскар Уайльд своей лучшей поры, после тюрьмы он сильно сдал.
Присущие мне — глубоко скрытые — достоинства поддерживались высокой репутацией литфондовского дома отдыха, а последняя опиралась на то исключительное положение в общественном мнении, которое вопреки всем гонениям, проработкам, репрессиям занимали писатели. А может, не вопреки, а именно вследствие них. «Тяжка судьба поэтов всех земель, /Но горше всех — певцов моей России», — писал В. Кюхельбекер. А ему и в самом страшном сне не могла привидеться судьба певцов России при советской власти. Зло усердно мудровало над русскими певцами и в царское время: сослали Новикова и Радищева, разделались с Княжниным, повесили Рылеева, убили кавказской пулей Бестужева-Марлинского и пулями негласных наемников Пушкина и Лермонтова, замучили солдатчиной Полежаева, в бессрочную ссылку, публично надругавшись, отправили Чернышевского, имитацией казни и острогом сломали душу Достоевскому. Эстафету приняла советская власть, с ходу расстреляв Гумилева, доведя до самоубийства Есенина и Маяковского, а там перешла к массовому уничтожению певцов России. И кто знает, может, в нашем народе, от века жалостливом к узникам и обреченным, исконное уважение к печатному слову навсегда окрасилось сочувствием, умильным ощущением непрочности этих чудаков, берущих на себя труд обращаться к человеческому сердцу ценой собственной крови. Это тайное, подсознательное чувство, но только им можно объяснить, почему русский человек смотрел на писателя, как на попа, которому можно доверить все скрытое, стыдное, грешное, даже преступное. Писатель примет на себя твой груз и облегчит твою совесть. Подобное отношение исчезло лишь сейчас, когда сломался становой хребет народа.
Сам я уже год пописывал, хотя, кроме домашних да двух друзей, ни с кем не делился своими творческими потугами. Но мне казалось, что вечно женское души Лизы проглянет мою тайну, на которой лежит свет народного благоволения. Петля Вийона, застенок Радищева, каторга Достоевского, пуля Гумилева, манящее очарование Литфонда откроют мне ее объятия.
Водоворот, бурлящий вокруг Лизы, несколько подутих, успокоился, выявив цель, которой она не стала противиться, — оказывается, народ волновался, желая песен. Лиза достала из-под вороха брошенной на песок одежды гитару и стала подкручивать колки. Мы с Оськой замешались в толпу и благодаря нашей худобе и нерослости сумели пробиться чуть ли не вплотную к Лизе. Понимая, что среди микеланджеловских торсов ее почитателей я выгляжу не слишком авантажно, я решил взять ее сложным выражением печали зарождающейся любви, легкой иронии к окружающему, умеряемой снисходительностью и бедовой искоркой в глазах. Как-то не выстраивалась у меня гримаса, и бедовую искорку не удавалось высечь.
— Больше жизни! — шепнул мне Оська. — Тут не кладбище. Я не успел огрызнуться, Лиза запела:
Гаснет луч пурпурного заката…
— Культурного, — довольно громко поправил Оська. Косые взгляды дюжих молодцов заставили его прикусить язык.
По счастью, никто не понял, что это насмешка, — думали, добросовестное заблуждение. А то могли по шее накостылять, и мне заодно, как сообщнику. И моя значительная, с таким трудом скроенная мина не помешала бы вульгарной экзекуции. Но, слава богу, обошлось. Я закрепил поползшую с испуга гримасу и по-наполеоновски скрестил руки на груди.
Только раз бывает в жизни встреча,Только раз судьбою рвется нить…
Лиза низко склонилась над гитарой, я видел лишь ее платиновую голову, но никак не мог вглядеться в лицо.
Только раз в осенний хмурый вечерМне так хочется любить.
Она дала затухнуть последней ноте и подняла голову. Глаза у нее были темно-синие с радиальными черточками от зрачка к ободку радужки. Она была на редкость хороша: округлое лицо, полные цветущие губы, высокая грудь, тонкая талия, длинные загорелые ноги.
И при всем том я сразу понял, что не пройду у нее, несмотря на всю поддержку великой русской литературы и чарующую притягательность Литфонда. У Лизы Огуренковой даже Достоевский не прошел бы. Старший лейтенант бронетанковых войск с бритым боксерским затылком, руками-лопатами и крепким сивушным запашком — вот для кого расцвел этот цветок среди террикоников. Оська был прав. Прощай, Розалинда!..
2За ужином я почувствовал непонятный дискомфорт. Что-то произошло в столовой, это тревожило, мешало, сбивало с толка, как-то беспредметно волновало. Уголок глаза слезило высверком, будто кто-то нарочно посылал мне в зрачок солнечных зайчиков. Я чуть переместился, ушел от слепящих стрел и увидел серебристо-атласное платье сидящей ко мне вполоборота загорелой дамы. Я редко видел такой густой, плотный и совершенно ровный загар. Странно и неуместно выглядел серебристый атлас в более чем скромном помещении нашей едальни, куда отдыхающие, вопреки всем усилиям томной сестры-хозяйки, являлись зачастую с пляжа в трусиках, пижамах, халатах.