Европейцы (сборник) - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот факт, что он, возможно, каждый день точно с таким же трепетным волнением и такой же сверхделикатностью оказывал чуточку внимания в надежде на чуточку благодарности, этот факт сам по себе не принес ей, считавшей себя, да и его самого безнадежными неудачниками, никакого облегчения. Он всячески обихаживал – где только мог изловить – «умную молодежь», а умная молодежь в подавляющем большинстве не брезговала кормиться из его рук и тут же о нем забывала. Мод не забыла о нем, очень его жалела, и себя тоже, ей всех было жаль, и с каждым днем все сильнее, – только как сказать ему, что, собственно, она ничего не может для него сделать? И сюда ей, конечно, не следовало приходить, и она не пошла бы, если бы не ее спутник. А он, ее спутник, держался крайне саркастически – в той манере, какую в последнее время она все чаще у него наблюдала, – и, нимало не стесняясь, принимал предложенную дань, придя сюда, как она знала, как чувствовала по всей его повадке, исключительно чтобы разыгрывать роль и мистифицировать. Он – а не она – был причастен к Прессе и входил в число ее представителей, и их несколько ошалелый амфитрион знал это без единого намека с ее стороны или вульгарной ссылки из уст самого молодого человека. Об этом даже не заикались, о сути дела не проронили ни слова; говорили словно на светском приеме, о клубах, булочках, дневных спектаклях, о воздействии финской души на аппетит. Однако истинный дух их беседы меньше всего подходил к светскому приему – так, по крайней мере, ей по простоте душевной казалось, и Байт ничего не делал, хотя и мог, чтобы оставаться в рамках дозволенного. Когда мистер Маршал вперял в него немой намекающий взгляд, он отвечал ему тем же – точно таким же молчаливым, но еще более пронзительным и, можно сказать, недобрым, каким-то подчеркнуто буравящим и, если угодно, злобным взглядом. Байт ни разу не улыбнулся – в знак сочувствия, возможно намеренно воздерживаясь его высказывать, чтобы придать своим обещаниям больший вес: и потому, когда подобие улыбки появлялось у него на губах, она не могла – так ее коробило! – не хотела встречаться с ним глазами и малодушно их отводила, старательно разглядывая «приметы» этого недоступного простым смертным места – дамские шляпы, многоцветные ковры, расставленные островками столы и стулья – все в высшей степени чиппендейл! – самих гостей и официанток им под стать. В первый момент она подумала: «Раз я избрала его в домашней обстановке, теперь, само собой, надо подать его в клубе». Но вдохновенный порыв тут же стукнулся о ее роковую судьбу, как оказавшаяся в четырех стенах бабочка об оконное стекло. Нет, она не могла обрисовать его в клубе, не испросив разрешения, а такая просьба сразу открыла бы ему, как слабы ее усики – слабы, потому что она заранее ждала отказа. Ей даже легче было, отчаявшись, выложить ему начистоту все, что она о нем думает, лишь бы вновь не выставлять напоказ, до чего сама она неудачлива, просто ничто. И единственное, в чем за истекшие полчаса она находила утешение, было сознание, что Маршал, видимо, полностью околдован ее спутником, так что, когда они стали прощаться, чуть ли не кинулся к ней с благодарностями за бесценную услугу, которую она на этот раз ему оказала, – явный знак того, насколько бедняга потерял голову. Он, без сомнения, видел в Байте не только чрезвычайно умного, но и благожелательного человека, хотя тот почти не разжимал рта и лишь таращил на него глаза с видом, который при желании можно было принять за оторопь от почтительности. С тем же успехом бедный джентльмен мог увидеть в нем и идиота. Но бедному джентльмену в каждом встречном и поперечном виделась «рука», и разве только крайнее нахальство могло бы склонить его к мысли, что она, угрызаясь за прошлое, привела к нему вовсе не искусника по части нужных ему дел. О, как теперь он будет прислушиваться к стуку почтальона!
Все это предприятие вклинилось в кучу дел, которые по горло занятому Байту требовалось переделать до того, как на Флит-стрит разведут пары́, и, выйдя на улицу, наша пара тут же должна была расстаться и только при следующей встрече – в субботу – смогла, к обоюдному удовольствию, обменяться впечатлениями, что составляло для обоих главную сласть, пусть даже с привкусом желчи, в повседневном самоутверждении. Воздух был напоен величественным спокойствием весны, дыхание которой чувствовалось задолго до того, как представал взору ее лик, и, словно подгоняемые желанием встретить ее на пути, они отправились на велосипедах, бок о бок, в Ричмонд-парк. Они – по возможности – свято блюли субботу, посвящая ее не Прессе, а предместьям, возможность же зависела от того, удастся ли Мод завладеть порядком заезженными семейными колесами. За них шла постоянная борьба между целым выводком сестер, которые, яростно нажимая на педали, гоняли общее достояние в самых различных направлениях. В Ричмонд-парк наша молодая пара ездила, если не вникать глубже, отдохнуть – отыскать тихий уголок в глубине парка, где, прислонив велосипеды к одной стороне какого-нибудь могучего дерева, привалившись рядом к другой, можно было наслаждаться праздностью. Но обоих охватывало словно разлитое в воздухе волнение, опалявшее сильнее жаркого пламени, а на этот раз Мод, вдруг сорвавшись, раздула его еще пуще. Хорошо ему, Говарду, заявила она, быть умным за счет всеобщей «алчности к славе»; он смотрит на «алчущих» сквозь призму собственного чрезвычайного везения, а вот она видит лишь всеобщее безучастие к тем, кто, предоставленный сам себе, умирает с голоду в своей норе. К концу пятой минуты этого крика души ее спутник побелел, принимая большую его часть на свой счет. Это воистину был крик души, исповедь – прежде всего по той причине, что ей явно стоило усилий побороть свою гордость, не раз ее удерживавшую, к тому же такое признание выставляло ее продувной бестией, живущей на фуфу. Впрочем, в этот миг она и сама вряд ли могла бы сказать, на что жила, но сейчас вовсе не собиралась ему жаловаться на испытываемые ею лишения и разочарования. Она вывернула перед ним душу с единственной целью – показать, что вместе идти они не могут: слишком широко он шагает. Люди в мире делятся на две совершенно различные категории. Если на его наживку клюют все подряд – на ее не клюет никто; и эта жестокая правда о ее положении – прямое доказательство, по самому малому счету, тому, что одним везет, другим не везет. И это две разные судьбы, две разные повести о человеческом тщеславии, и совместить их нельзя.
– Из всех, кому я писала, – подвела она краткий итог, – только один человек удосужился хотя бы ответить на мое письмо.
– Один?..
– Да, тот попавшийся на удочку джентльмен, который пригласил нас на чай. Только он… он клюнул.
– Ну вот, сама видишь, те, кто клюет, попадаются на удочку. Иными словами – ослы вислоухие.
– Я другое вижу: не на тех я ставлю, да и нет у меня твоей безжалостности к людям, а если и есть толика, так у нее другая основа. Скажешь, не за теми гоняюсь, но это не так. Видит Бог – да и Мортимер Маршал тому свидетель, – я не мечу высоко. И я его выбрала, выбрала после молитвы и поста – как самого что ни на есть подходящего – не какая-нибудь важная персона, но и не полный ноль, и благодаря стечению обстоятельств попала в точку. Потом я выбирала других – по всей видимости, не менее годных, молилась и постилась, а в ответ ни звука. Но я преодолевала в себе обиду, – продолжала она, слегка запинаясь, – хотя поначалу очень злилась: я считала, раз это мой хлеб насущный, они не имеют права не пойти мне навстречу, это их долг, для того их и вынесло наверх – дать мне интервью. Чтобы я могла жить и работать, а я всегда готова сделать для них столько, сколько они для меня.
Байт выслушал ее монолог, но ответил не сразу.
– Ты так им и написала? – спросил он. – То есть напрямую заявляла: вот та капелька, которая у меня для вас есть?
– Ну, не в лоб – я знаю, как такое сказать. На все своя манера. Я намекаю, как это «важно» – ровно настолько, чтобы они прониклись важностью этого дела. Им, разумеется, это вовсе не важно. И на их месте, – продолжала Мод, – я тоже не стала бы отвечать. И не подумала бы. Вот и выходит: в мире правят две судьбы, и моя доля – от рождения – натыкаться на тех, от кого получаешь одни щелчки. А ты рожден с чутьем на других. Зато я терпимее.
– Терпимее? К чему? – осведомился Байт.
– К тому, что ты только что мне назвал. И так честил и облаивал.
– Крайне благодарен за это «мне», – рассмеялся Байт.
– Не стоит благодарности. Разве ты не этим живешь и кормишься?
– Кормлюсь? Не так уж шикарно – и ты это прекрасно видишь, – как вытекает из твоей классификации. Какой там шик, когда на девять десятых меня от всего этого выворачивает. Да и род людской я ни во что не ставлю – ни за кого не дам и гроша. Слишком их много, будь они прокляты, – право, не вижу, откуда в этих толпах взяться особям с таким высоким уделом, о которых ты говоришь. А мне просто везло, – заметил он. – Без отказов, правда, и у меня не обошлось, но они, право, были иногда такие дурацкие, дальше некуда. Впрочем, я из этой игры выхожу, – решительно заявил он. – Один Бог знает, как мне хочется ее бросить. – И, не переводя дыхания, добавил: – А тебе мой совет: сиди, где сидишь, и не рыпайся. В море всегда есть рыба…