Вечный зов (Том 2) - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федор, вздрогнув, очнулся от своих мыслей. Какой Иван? Какой Лахновский? Кто это ему позволит с трупом выскочить на улицу, взять мотоцикл? В первые же секунды прошьют из автоматов, решето сделают. И разве прорвешься через линию фронта... или к партизанам? Чушь все это. Бред. И - какая Анна? Где она, Анна?
Он мотнул тяжелой головой, окончательно приходя в себя. Затем поглядел на небо. Но не увидел там ни звездочки, ни проблеска.
Выпитый спирт совсем не оказывал никакого действия, совсем не чувствовался. И удушающий запах конопли теперь не беспокоил. "Притерпелся, что ли?" - мелькнуло у Федора. В голове были непривычная пустота и ясность. Ощущая это, он думал лишь, что у него и в мыслях никогда не было перейти на службу к немцам, но произошло именно это, совершилось все быстро и просто в пасмурный ноябрьский день, числа шестого, кажется, как раз под праздник...
Федор плотно закрыл глаза, словно боялся, что густая темень разверзнется мгновенно ослепляющим светом и в этом свете явится ему такое, что люди видят один раз в жизни, перед его концом. Он всегда закрывал глаза, когда его мысли, лихорадочно пометавшись, неизбежно подводили его к этому рву, вырытому километрах в десяти от Пятигорска в жесткой, каменистой земле обреченными людьми, уже, собственно, мертвецами, среди которых был и он, Федор Савельев. Закрывал, намертво стискивал челюсти - аж зубы крошились, - и это помогало ему не думать о том жутком и страшном, что произошло там, под Пятигорском, возле рва, неимоверным усилием воли он заставлял себя думать о другом. О чем угодно, но только о другом.
Вот и сейчас заставил. Откуда-то из бездонных глубин мрака возник жаркий и пыльный летний день, длинный состав из двух- и четырехосных товарных вагонов, толпы воющих баб и ребятишек. Где-то там, в этой толпе, был Семка, уезжающий на фронт, то ли его сын, то ли не его. Да нет, чего там - его, Федор это всегда знал, по обличью видел, но изводил Анну своим подозрением от обиды на весь мир, который пошел куда-то не туда, от обиды на Анну, которая досталась ему уже тогда, когда была не нужна, да к тому же кем-то до него испробованная. Семка уходил добровольцем, но Федору было безразлично, как он уходил, добровольно или по призыву, он был, как и два других сына, Димка и Андрейка, как все люди, чужой ему, провожать он его не хотел. Но в последнюю минуту пошел зачем-то на станцию, потолкался среди плачущих женщин, которые цеплялись за мужей, сыновей и братьев, будто хотели оттащить их от поезда, собиравшегося отвезти мужчин на войну, может быть, на гибель и смерть, и неожиданно как-то очутился перед Семеном.
"Не думал, что ты придешь", - сказал тот удивленно, отстранив от себя заплаканную Анну, растерянную девчонку, на которой недавно вроде женился.
"Я знаю,- ответил ему Федор. -Потому и не хотел".
"Зачем же пришел? Я бы не обиделся".
"Не знаю. Может, зависть пригнала".
"Что?!"
- Семкины брови вскинулись.
И все другие стоящие вокруг Семена удивленно шевельнулись. Это Федор помнит ясно и отчетливо, как и весь этот короткий разговор, почему-то глубоко врезавшийся ему в память. Кто-то, Иван, кажется, брат, ну да, Ванька, тоже уезжавший на фронт, даже подошел вплотную почти, недоверчиво, пряча насмешку, спросил:
"Погоди, погоди... Какая зависть? Что на войну не берут?"
Но Федор эту насмешку расслышал, почувствовал, что-то в нем вскипело внутри едкое и злое. Но он задавил в себе эту злость, усмехнулся лишь тяжко и холодно и ответил не только Ивану, всем им, сказал несколько слов, будто кирпич к кирпичу положил:
"Нет. Это бы и я мог, коли захотел... В крайнем случае - как Инютин Кирьян... Вообще... Но вам этого не понять..."
Да, так он им сказал тогда, повернулся и пошел, не заботясь, как они поняли его слова и что о нем думают.
На фронт, как Инютин Кирьян, Федор не побежал. После проводов Семена он дня три или четыре пролежал дома, на работу не ходил. Анна что-то говорила ему, о чем-то просила, плакала - он отмахивался.
А потом встал, побрился, пошел в МТС, к начальнику политотдела Голованову.
- Вот что... снимайте броню, - заявил он ему, даже не поздоровавшись. - Я на фронт лучше пойду.
- Погоди, Федор Силантьевич, - сказал Голованов, несколько удивленный. Приближается уборка. Зимой ты взял обязательство убрать сцепом из трех комбайнов две с половиной тысячи гектаров...
- Другие уберут. Вон на курсах девок сколько научили. И трактористок, и комбайнерок. Я на работу больше не выйду.
- Как это не выйдешь?
- А так. Я все сказал...
И Федор пошел из кабинета.
- Стой! - вскрикнул Голованов, встал, опираясь на костыль. И заговорил, дергаясь, багровея лицом: - Ты что вытворяешь?! Мы тут с ремонтом пурхаемся, а ты неделю нос в МТС не показывал. Теперь заявляешь...
- Болел я, - вяло сказал Федор.
Голованов, помнится, прихрамывая, подошел к Федору, оглядел его с ног до головы.
- Ну, что оглядываешь?! - раздраженно воскликнул Федор. - Я не продаюсь, не примеряйся... А я вам больше не работник.
Голованов еще помолчал, думая о чем-то. Потом сказал:
- Давно уж не работник, мы видим... Так я и не могу понять, что с тобой такое произошло.
- На фронт, сказано, хочу.
- Все хотят, да ведут себя по-человечески. Вот сын твой Семен...
- Ты им не тыкай мне в морду! Он сам по себе, я сам...
И еще помолчал начальник политотдела МТС, видимо пытаясь понять смысл его слов.
- Держать мы тебя не будем, Федор... Теперь обойдемся с уборкой как-нибудь.
- Вот и обходитесь, - неприязненно бросил Федор.
- Но пока суд да дело, на работу выходи. А то вместо фронта суд тебе выйдет.
- Пугаешь?
- Цацкаться с тобой, что ли, будем?! - опять вскипел Голованов, лицо его стало совсем черным, страшным. - Нашелся какой! Война, люди хлещутся до полусмерти, а он... Отправляйся в мастерскую да гляди у меня!
Федор смог сообразить тогда, что предупреждение Голованова было нешуточным, прямо из его кабинета ушел в мастерскую. И вообще не выходил почти из МТС, пока продолжалось это "суд да дело", как высказался начальник политотдела. Продолжалось оно недолго, в конце июля Федор получил повестку. Провожали его одна Анна да Андрейка с Димкой. Дети были испуганы. Анна не плакала, ничего не говорила, Федора это смертельно, до тошноты озлобляло, но он тоже ничего не говорил, в голову ему, как в медный лист, долбило со звоном: "Ну и чёрт с вами, оставайтесь! Оставайтесь!" Лишь стоя уже в проеме вагонной двери, он спросил сверху:
- В Михайловну, к Назарову в колхоз, теперь, значит, переедешь?
- Куда же еще? Туда.
- Ну, возвращайся. Хороший был уголок земли. Был, да сплыл.
Анна, помнится, запрокинула изумленные, сверкающие глаза. Федор толком не разглядел тогда, но, кажется, были в них, в ее глазах, все-таки слезы.
Через неделю Федор находился уже за Волгой, рыл учебные окопы, ходил в ночные учебные атаки, ползал по-пластунски и дырявил из винтовки мишени, на которых был изображен силуэт немецкого солдата в каске. Такая жизнь продолжалась больше двух месяцев. Потом всю дивизию, в которой он служил, погрузили в теплушки и повезли куда-то. По составу сразу же разнесся слух - на Кавказ. На Кавказе Федор никогда не был, с любопытством оглядывал места, по которым медленно тащился поезд, но долго ничего особенного не видел - степи, лощины, невысокие каменистые холмы. Уж нет-нет начали виднеться вдали черные громадины гор...
Разгрузились ночью где-то под городом Нальчик, на пыльном полустанке, где возле единственного длинного барака росло несколько чахлых деревьев, поротно двинулись прочь по каменистой дороге. Камни хрустели под ногами, непривычно едкая пыль лезла в рот и ноздри, въедалась в глаза, и к рассвету заняли окопы, отрытые, выдолбленные ранее оборонявшимися здесь войсками чуть ли не в сплошном камне в полный рост. Всем было объяснено, что в нескольких десятках метров вдоль реки, которая называется Баксан, расположены немецкие окопы, что фашисты могут в любую минуту начать наступление и что оборонять позиции приказано до последнего дыхания.
Только теперь Федор почувствовал, что ведь он на войне, на самой настоящей войне, где могут в любую минуту убить, и только теперь с каким-то пронзительным удивлением подумал: как же это и зачем он здесь очутился? Непостижимым образом повторялось прежнее: тогда, в гражданскую, не хотел ведь он воевать ни за красных, ни за белых и мог, наверное, как-то отлежаться в глухом углу, а очутился в партизанском отряде, сейчас мог до конца войны должна же она когда-то кончиться! - просидеть на броне, такого комбайнера, как он, на фронт бы не отправили, скосил бы он нынче эти две с половиной тысячи гектаров, как обещал, и гремело бы его имя по всему району, по всей области, а вместо этого оказался вот тут, вблизи от немецких окопов, из которых, кажется, тянет незнакомым кислым запахом, откуда грозит ему смерть. А почему, ради чего, собственно, должен он умирать?
Но смерть беспощадно и неумолимо дыхнула ему в лицо из немецких автоматов не здесь, не в каменистых окопах под Нальчиком, а на краю вырытого им самим глубокого рва где-то за Пятигорском. А здесь Федору пришлось пережить только жуткую бомбежку, первую и последнюю в его жизни. Немецкие самолеты появились неожиданно из-за высокой каменной хребтины, тянувшейся справа по горизонту, бомбы посыпались густо, как зерна из руки сеяльщика, земля вспухла от взрывов, окуталась дымом и пылью. Федор упал, вместе с другими повалился на дно окопа, над которым плотно стелились черно-белесые космы и со скрипом, кажется, терлись друг о дружку. Еще Федор ощущал, как тяжко вздрагивает от бесконечных взрывов земля, слышал, или ему чудилось, что слышит, как свистят над окопом осколки горячего бомбового железа и камней. Несмотря на адский грохот, на забившую глотку пыль и дым, Федор чувствовал себя в безопасности, он лежал на боку, косил глазами вверх, на непроглядную кипящую муть, и подумал вдруг: хорошо, что окопы такие глубокие, хорошо, что они выдолблены чуть ли не в сплошном граните...