Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задание было простым и ясным – пейзаж.
А Художник пренебрегал литографской азбукой, почему-то изображал себя подле отторгаемой прогрессом настольной музыкальной машины. Учебная программа – побоку, однако Бочарников смолчал; ему нравилось…
Вроде бы учебная, хотя с вызовом, композиция, как, чем царапнула? Лишь много позже, чудом сохранившийся оттиск подскажет, что Художник на автопортрете стар, болен, что его состояние и облик мог остро дополнить именно патефон – вещь из юности, механический аккомпаниатор давних утех… ну да, танцевать любил.
Камень выразил внутреннее, пока скрытое – то, каким станет Художник под конец жизни. С камня не лицо смотрело – судьба; измученный болезнями, непривычно лопоухий, он ловил лившиеся с пластинки звуки.
Шанский подметил сходство с Ван Гогом, ещё не расставшимся с ухом. Возможно, возможно.
Но Художник прожигал своим взором.
И рядышком с Художником, на краю стола, вольно вывёртываясь, выскакивало из постылого футляра хищное существо: уродливо-кривая, удлинённая шея, тянущаяся жалом к чёрному кругу безликая, лысая, бликующая головка.
улика-каменьВот нюх на вражий дух у верного пса!
Только отжимное колесо открутили и сразу – грохот, лязг…
Всего-то нервные мазочки на камне, а с каким торжеством пёр Сухинов по коридорам и лестницам тяжеленную улику в партком; угадал катастрофизм стиля, который другие, куда более близкие к изящным искусствам, тогда лишь смутно почувствовали.
Камень с неделю пролежал в парткоме, потом Бочарникова вызвали на бюро, которое, опустив глаза, вёл смущённый Гуркин – отругав за потерю бдительности, камень велели забрать, стереть.
устами ХудожникаОбсуждали импульсивную игру Алека Гиннеса, природу горячности и художественного фанатизма его героя, чей глаз, как чешущиеся от нетерпения руки, непрестанно смешивал краски, вмешиваясь в реальность… – Ил, обратил внимание на живописный – ржавый, с мазками шпаклёвки и подтёками краски – борт корабля, который отчаливает в финале?
Соснин, само-собой, обратил… обшарпанный борт старого корабля, как холст, экспрессивное абстрактное полотно, предвосхитившее ташизм.
Шли вдоль Невы; плыли плоские, как битое стекло, льдины.
Художник не вдавался обычно в объяснения своих композиций, сейчас разоткровенничался… да, все его композиции – по отдельности ли, в тревожной озаряющей слитности – были автопортретами, даже натюрморт вдруг мог поменять выражение лица, словно поворотный факт биографии… Посмеивался – в детстве, в уральской эвакуации, если верить родителям, кровать отодвигали от стены, чтобы не пачкал карандашом обои, оставалось пальцем рисовать в воздухе; дирижировал линиями, цветовыми пятнами?
Соснин впервые, пожалуй, видел Художника таким возбуждённым. К распалившим киновпечатлениям добавлялась радость, достал пластинку Глена Гульда, так с пластинкой и шёл – помахивал в такт шагов.
Шли по Зимней канавке.
Как и всякий художник, он – что бы не рисовал, писал – рисовал и писал себя, прекрасная-безобразная явь натуры, под маской которой он в картинах своих присутствовал, провоцировала, не отступаясь, изыскивать тайную грамматику своего художественного языка. – Язык, – догадывался, – первичнее предметов, ландшафтов, лиц, разве мир не затворялся и формовался Создателем по ведомым ему одному законам? Улавливалась перекличка с Бочарниковым.
В факультетском вестибюле сказал. – Лицо – это не форма и длина носа, глаз, пигментация… это зеркало, в котором отражаются невидимые черты.
– Как удачно! – вразвалку подбежала Берта Львовна, – помогите забрать в парткоме проклятый камень, мне не поднять; потащили реабилитированный камень с ещё не стёртым «автопортретом…»; следом, тяжело дыша, с пластинкой Гульда в поблескивавшем футляре, которую ей вынужденно доверил Художник, семенила толстыми ножками, старалась не отстать Берта Львовна.
основные и дополнительные, не обязательно предусмотренные курсом «введения в технику литографии», изобразительные слои, которые окутывались попутными (навязанными, по обыкновению, Шанским) спорными и бесспорными рассуждениями об эфемерных вполне материяхНаписали акварели по памяти – простенькие, в три-четыре цвета. Посматривая на акварели, переводили изображение на камень.
– Главное, поточнее совместить цветовые слои… сквозные точки-отверстия должны совпасть, совмещайте точки-отверстия…
Так-так, кустики на гребне косы разрастутся, когда море захлестнёт песок… волнистая полоса литографской краски, по ней кобальт-ультрамарин должны наслоиться на разбелёную охру… кричали чайки…
– Чистые краски – это те краски, которые светятся, грязь не пропускает свет!
– Можно ли считать, что свет изливается невидимо, пока искусство его не впитает, не проявит… и – отразит?
– Можно!
Так, не засветится ли гора, если на голубом пятне, повторяющем её волнующий силуэт, останутся крохотные белые точечки, незакрашенная бумага? А чайки, кричащие, мельтешащие у кормы парохода, – тоже крапинки той же бумаги, но покрупнее… Белые крапинки на синем и голубом…
– Да, доверяйте бумаге, не надо сплошняком красить… вот и засветится марево… – одобрял Бочарников.
– Бумага, что, светопроводная, через неё и бьёт свет?
– Ну да, и бумага, и холст, всякая основа, с которой соприкоснётся кисть, делается светопроводной, всякая…
– И камень?! Отшлифованный литографский камень?
– И камень. Но основа засветится, если к ней приживлена художественность, художественная форма…
– Какая форма – художественная?
– Та, которая светится.
– Можно яснее?
– Хотелось бы, но нельзя! Искусство, Толя, это вам не дважды два.
– Понятное дело… но что, что всё-таки зажигает свет?
– Божья искра, что ещё! – Бочарников старательно закрепил поехавшую по затоптанному паркету ножку у мольберта Шанского.
– Понятно, понятно, вас, Алексей Семёнович, послушать, так всё, что с искусством связано, хоть и посложнее, чем дважды два, всё же проще пареной репы! Основу, самую плотную, художественность преображает в прозрачный фильтр?
– Допустим… пусть фильтр…
– Как Флоренцию?
– Флоренцию-то приплели с какого рожна? Что-то вы…
– Ну как же, Олег Иванович Гуркин еженедельно волшебным фонарём флорентийские камни для нас просвечивает.
– Вот вы о чём! Не тот свет просвечивает, не тот, что светит из фонаря.
– Разве не похоже? Скопление дворцов и соборов, каменная художественность как прозрачный фильтр, луч… и в кино похоже – иллюзия на плёнке, её пробивает свет.
– Всё бы вам, Толя, подменять схемой! Сами думайте, не надейтесь на подсказки электричества! Охота вам оболваниваться уплощёнными техническими иллюзиями, когда есть иллюзии непреложные, живописные.
– Как, Алексей Семёнович, прикажете понимать «Чёрный квадрат»?
– Эк вас кидает… К чему вы, Толенька, всуе вспомнили про Малевича? – уловил подвох Бочарников.
– К тому, Алексей Семёнович, что нету ничего непреложного. Роман Лазаревич Гаккель, к примеру, понимает «Чёрный квадрат» как перчатку, брошенную всем иллюзиям живописи, как Великое Ничто, в которое все мы канем.
– Ну-у-у, – тяжело вздохнул Бочарников, глаза по-хулигански сверкнули в щёлках лиловых век, – Роману Лазаревичу, почти соавтору, виднее. Но надо ли поднимать всякую брошенную перчатку? Хотя и бросать перчатки не запретишь, свободные художники имеют право…
аберрацияГолоса Бочарникова и Шанского, всё ещё живо обсуждавших что-то сверхинтересное, казалось, едва долетали откуда-то издали, у самого уха – тик-тик, тик-тик, тик-тик – нежно постукивали Викины часики.
И крики чаек, прощальный сиплый гудок парохода звучали ближе, отчётливее, чем заумная перепалочка Бочарникова и Шанского.
забыть Вику?Поверх того, многократно истекавшего знойного ожидания наслаивалась горечь городских встреч, мучило внезапное финальное унижение… почти два года минуло, а обида, как рана, ныла, хотел, но не мог забыть.
тягостный визитВернулся из Крыма, отправился, потянул старинный латунный звонок… Вика была в халате с лилиями, загар ещё не сошёл.
Она готовилась к конкурсу в Бухаресте. В уставленной чёрной резной мебелью комнате по дивану, стульям – раскиданы ноты, распахнутый виолончельный футляр, прислонённый к столу, громоздился выпотрошенным бегемотом.
Вика отдёрнула плотную тёмно-зелёную штору с кисточками, в эркер, который занимала изогнутая тет-а‑тетка, небрежно заглянули пасмурная Садовая, край Юсуповского садика, крыши, крыши… Пожаловалась на громыхание трамваев, рассеянно, будто дальнего, случайно встреченного знакомого, спросила про занятия рисунком. И опять, как при расставании, ни намёка на близость, ни обнадёживавшей улыбки; даже чёлку откидывала без прежнего задора, словно нехотя, едва ли не раздражённо… Разговор не клеился, Вика лишь присаливала походя рану – мысли её занимал отнюдь не он. Вдобавок к творческим заботам, навязанным конкурсом, температурила, капризничала сильней обычного дочка – врачи подозревали свинку.