Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шелушения на лысине, пушок на впалых висках, безжизненная отслаивавшаяся от черепа кожа… незабвенный клоп на рукаве.
Да, ущемлённость.
И – внутреннее горение.
Из какой он семьи? Как и с кем начинал? Почему ректорат, спокойствия ради, не выпихивал безумца на пенсию?
Позже, когда Зметного уже не было на земле, Соснин с Шанским не раз его, не оставившего след, вспоминали… где те эскизы? Евсей Захарович не удостоился и посмертной выставки, пусть скромной, но пронзительной, такой хотя бы, какой потом неожиданно почтили Бочарникова.
Гениальным чудакам на роду написано уйти тихо?
раз, два, три– Пионеры мы, папы-мамы не боимся, писаем… – кричал детским голоском Шанский, завидев курсантский строй, который покидал кафедру сопромата. Филозов-Влади, шагая в ногу, трагически разводил руки, мол, братцы, до лучших времён отложим…
кто и как вводил в сопротивление материалов (на пути к еврейскому счастью)– Растут люди! – восхитился Шанский, когда в лаборатории стройматериалов им представили Семёна Вульфовича…
Да, практические занятия вёл Файервассер!
Семён не терял времени даром, активист Студенческого Научного Общества, он исследовал прочностные характеристики железобетона и так преуспел, что ещё второкурсником был приглашён, пусть и под надзором остепенённого преподавателя, который за время занятий не проронил ни слова, что-то умное объяснять студентам.
– Бетон хорошо работает на сжатие, металл на растяжение, – важно одёргивал лаборантский халатик, подводя их к какой-то страшной машине, – но у каждого материала своё предельное состояние, достигнув его под нагрузкой, материал разрушается. Вот, смотрите, – Семён намертво закреплял меж двумя железными горизонтальными пластинами кубик бетона, начинал постепенно сжимать… появились волосяные трещинки, расширились, потом кубик раскололся и сразу превратился в труху.
– Але-гоп! Наглядный сопромат в исполнении Файервассера! Браво! – громко зашептал Шанский, Семён покраснел от счастья.
– Конечно, это простейший образчик разрушения, когда рушится целое здание картина много сложнее. Теперь, – подвёл к другой машине, не менее страшной, высокой, с продолговатым сквозным отверстием и двумя зажимами, вставил в них толстый металлический стержень. Нажал какую-то кнопку, крутанул и закрепил какое-то колесо, сцепленное с другим, поменьше. Машина задрожала, раздался угрожающий скрежет. – Смотрите, смотрите внимательно!
У стержня вдруг наметилась талия, она на глазах худела, стержень застонал, разорвался с едва уловимым прощальным вздохом. Семён радостно обнёс половинками несчастного стержня, привлёк внимание болтавших и шутивших студентов к зернистой структуре в местах разрыва.
– Повторим, только на этот раз…
– Не лаборатория, а камера убойных пыток, ужасающие машины… слышали последний вздох казнённого стержня? – передёрнулся Шанский.
известиеПосле публичной казни кубиков и стержней Файервассер, довольный собой, дотянул-таки формальное занятие до звонка, отвёл Соснина с Шанским в сторонку: ему повстречалась Миледи, сообщила, что умерла Мария Болеславовна, гнойный аппендицит.
– Так вот на чьи похороны спешил Бочарников! – сообразил Шанский.
растекавшийся образПейзажики-натюрмортики?
– Всякий великий город нуждается в своём Утрилло, – гордо говаривал Бочарников, – чтобы ощутить душу Петербурга, надо писать задворки…
Не примерял ли к себе высокую роль?
Он писал распластанный меж водой и небом, незнакомый, будто бы монохромный город, хотя знакомый, блистательный, чудесно угадывался там, за слоем неприметных стен, крыш. Пасмурные дни окутывали влагой бесплотные дома – желтовато-серые, как мешковина, брандмауэры, смотрящие в тёмные протоки краснокирпичные, в копоти, многоглазые корпуса старых фабрик. Туманы, изморось съедали краски, лишали очертаний, лишь кое-где резким чёрным обводом кисти Бочарников возвращал растёкавшимся силуэтам контур.
не только «введение в технику литографии»Его стихией была кратковременная эмоция, отлитая в проникающих красках. Даже литографии писал быстро – да-да, писал! – смаху сажая на камень густые чёрные кляксины и пятна, что-то размазывая. Зато в механических наложениях-совмещениях не спешил, что-то выжидая, замирал над печатным станком, словно следил за вызреванием произведения в его чреве, следил напряжённо, упрямо, как если бы боролся с чьим-то сопротивлением, и вдруг, переборов, победив, вспыхивал безумством, блаженством. И – обмякал, терял интерес, как фотограф, который проявляет-фиксирует-печатает-промывает, зная, что кадр пойман; чуть ли не с ленцой откручивал Бочарников зажимное колесо, не глядя, доставал липкий, не отдавший ещё тепло творения оттиск, показывал обступившим студентам: он-то его уже видел.
Как ему удавалось видеть заранее?
Ничего систематического, стройного он не излагал.
Тем, кто взялся изображать городской пейзаж, лишь мог напомнить, что всякая изобразительная техника требует особого взгляда на объект изображения, и коль скоро речь о технике литографии, Петербург, при всём его пространственном и объёмно-пластическом богатстве, стоит увидеть как сочетание раскрашенных плоскостей, вбирающих и отражающих отсветы воды, неба. И никаких «делай, как я», хотя, подойдя к Соснину, заметил, что литография требует экономности изобразительных средств, не стоит подбирать зелёный цвет для кустиков, когда заползание синего моря на песчаную косу даст в наложении… и поиграл, поплясал кистью на обрывке бумаги, заколебалась неровная полоса кустов. А вообще-то он подолгу, с нескрываемым удовольствием шлифовал литографские камни и непрестанно что-то говорил, говорил – вёл вдохновенно-бессвязный репортаж из потока свето-цветовых пертурбаций. Однако, в говорениях, если вслушаться, можно было б обнаружить чужеродные примеси… донеслись обличения культа личности, обещания с преступлениями навсегда покончить, так… Берте Львовне, корпевшей под репродуктором в кафедральном кабинетике над отчётными семестровыми ведомостями, лился бальзам на душу, а Бочарников с тяжким вздохом пробормотал. – Нет, на крови пришли, на крови уйдут… и впал в лирику… Соснин вздрогнул – Бочарников замурлыкал Женечкин вальс… а заголосили сёстры Фёдоровы, так не поленился приглушить радио. При этом долгая шлифовка прерывалась лишь придирчивыми посматриваниями на лицевые грани камней со стороны; наклонив в сомнениях голову, опять, опять с мечтательным помолодевшим взглядом брался за гладкие и толстые, с чуть волнистыми шероховатыми краями камни, ворочал, менял местами, снова шлифовал, шлифовал.
– Алексей Семёнович, вы случайно не родственник господина Сизифа? – не удержался Шанский.
– Родственник, родственник! – весело забурчал Бочарников, – все художники близкие ли, дальние родственники Сизифа, все глыбы ворочают… кто-то огромные глыбы, кто-то, как и мы, грешные, поменьше, полегче; глухой голос, ветхие скрипучие мольберты, доски-подрамники, старые, как грани покоробленных деревянных обелисков на заброшенных могилах, подставки с надоевшими гипсовыми богами.
– Если уж ворочать, то лучше огромные.
– Хорошо, дай вам бог, если по плечу.
– А что помогает глыбы ворочать?
– Как что помогает? – улыбался, обнажая бледные дёсны, Бочарников, – вдохновение, вот что!
И опять бормотал про цветоносный заколдованный круг, про таинственный цвет вне спектра, свет вне постных привычек глаза, опять, хитро поглядывая на Шанского, повторял, что не только тогда, когда описан исторический круг искусств, обновлённое творчество этот круг разрывает. – Не-е-т! – возвещал, поднимая камень, – заколдованный круг разрывается постоянно, хоть и сейчас, – обернулся к Художнику, тот быстро-быстро, нервно разбрасывал кистью тушевые точки и кляксочки, – каждым истинно-новым произведением.
Грохот, лязг.
Вбежавший Сухинов по-обыкновению вертел головкой, косил стеклянным глазом и тут… от неожиданности он задел мольберт чайником, налетел на тумбу с головой Зевса. Вот ведь, заскорузлый одноглазый оперативник, а почуял опасную новизну. Успокоился, наливая воду, сообразил, что набросок скомкают и бросят в сетчатую корзину, что до тиражирования крамольных точек и кляксочек не дойдёт… успокоился или затаился, неладное заподозрил?
автопортрет с патефоном– Сплошное умиление, ни капли искусства… – Художник припечатал в перерыве опусы Соснина и Шанского и, бросая вызов всем пейзажикам-натюрмортикам однокурсников, взялся переносить на камень дерзкий автопортрет с патефоном.