Икона и Топор - Джеймс Биллингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чеховское уныние «эпохи малых дел» в царствование Александра 111 (1881–1894). Неспособность идеолога реакционного православия, воспитателя Александра, Константина Победоносцева (1827–1907) или выразителя анархических, бунтарских настроений Льва Толстого (1828–1910) стать духовными вождями позднеимперской России. Появление сообразованных с ускоряющимся темпом жизни 1890-х гг. трех новых перспектив, знаменующих отказ от субъективизма и подавленности и преодоление ограниченности прежних идеологических установок. Запоздалое становление конституционного либерализма в России; его ответственный выразитель и лидер Конституционно-демократической партии Павел Милюков (1859–1943). Успешная пропаганда диалектического материализма в трудах Георгия Плеханова (1856–1918); повышенный интеллектуальный интерес к проблемам экономического развития и образование марксистской Социал-демократической партии. Новый блестящий апологет мистического идеализма Владимир Соловьев (1853–1900), чья деятельность положила начало возрождению русской поэзии и давно назревшему развитию в России философии как научной дисциплины.
К концу 1850-х гг., после смерти Николая I и поражения в Крымской войне, в ходе подготовки к освобождению крестьян, быстро зрело понимание, что России предстоят огромные перемены. Английские и французские корабли, доставлявшие войска на русскую землю во время Крымской войны, угрожали российской культуре несравненно меньше, чем технические новшества и новые идеи, беспрепятственно хлынувшие в Россию после заключения Парижского договора. Ибо в царствование Александра II не просто случилось еще одно опасливое соприкосновение с «заморскими чудесами», а начался массированный и необратимый процесс модернизации. Освободив крепостных, создав новый благоприятный климат для иностранных инвестиций и открыв путь индустриализации, Александр II навсегда отрезал Россию от ее стабильного земледельческого прошлого. Однако ни он, ни кто-либо другой не мог определить в точности, какие общественные и культурные формы примет модернизация великой империи.
Водораздел российской истории в середине XIX столетия отличается от многих других прежних разграничений между периодами национальной замкнутости — и открытости перед Западом. Ибо обновление, которое в полной мере началось при Александре, захватило всю страну, а не только отдельные регионы и социальные слои. Индустриализация и урбанизация — при всей их неритмичности и неравномерности — изменили физическую среду обитания и социальные отношения российского населения самым патологическим образом. До этих пор, до последнего столетия российской истории, всякое развитие мысли и культуры было сосредоточено в пределах ничтожно узкого слоя. Крестьянские массы безмолвно терпели и давали о себе знать лишь во времена военных столкновений, народных восстаний и подъема сектантских движений.
Окончательное покорение и хозяйственное освоение всей Южной России в конце XVIII — начале XIX в. увеличило объем крестьянского населения; и образ степи стал приходить на смену более северному образу леса в российском воображении. Имелись две основных разновидности степного существования; с той или с другой сообразовалась примитивная, приземленная жизнь среднего крестьянина. Существование растительное, чуждое всем устремлениям, было пассивным принятием превратностей бытия. Альтернативой являлась жизнь хищническая, грабительская — жизнь насекомых, грызунов, диких монгольских карликовых лошадей и городских скупщиков зерна. Пассивное, растительное существование в какой-то степени отвечало крестьянскому идеалу, но многие российские крестьяне становились хищниками: с ними происходило одно из тех превращений, какими изобилует крестьянский фольклор. И не было свирепее крестьян, ставших землевладельцами или государственными чиновниками. Ибо они являлись новыми и сверх меры голодными хищниками, которым были ведомы секреты растительного царства: известны потаенные глубины, скрывающие корни растений, известно, как молчаливые растительные существа ухитрялись уцелеть в бесчисленных нашествиях жадных кочевников. Многие крестьяне втайне мечтали сделаться хищниками; и, когда власть ослабевала или появлялся провидец, немало, казалось бы, счастливых растений превращалось в бешеных животных. Впрочем, немало крестьян претерпевало более мирные метаморфозы, понемногу становясь богатеями, которые именовались выразительным русским словом «кулаки».
На протяжении столетия после отмены крепостного права это безгласное сословие медленно и неохотно перетекало в города, где подвергалось окультуриванию. За этим живым многообразием человеческих судеб таился, однако, подспудный вопрос, опять-таки из области крестьянского фольклора древнейших времен. Поднимались ли массы над уровнем прежнего животного и растительного существования или эти низшие формы в конечном счете подавляли зачатки высшей, человеческой культуры?
По мере того как все больше россиян проникалось дворянской рефлексией, перед ними вставал вопрос, каким образом Россия сможет подняться от растительного и животного степного существования к более достойной жизни. В своих взволнованных спорах россияне самых разных убеждений нередко использовали метафорический образ корабля в море. Как северные холода вызывали тяготение к теплу и огню, так необъятное однообразие равнины благоприятствовало представлению о водяной шири и странствиях по ней.
В отличие от загадочной птицы-тройки, которая символизировала Русь у Гоголя, обиходный образ России-корабля имел явственные корни в раннехристианской символике. Подавляющее большинство россиян в середине XIX столетия все еще чувствовали себя надежно во «втором ковчеге» Русской Церкви, который напоминал им о том, что, ведомая Христом, Церковь не дает смертному сгинуть в море греха и приводит его в Царствие небесное — так же, как мудрый кормчий приводит странствующих по бурным морям в безопасную гавань[1103].
Сборник церковных законов и правил именовался «Кормчая книга»; а главнейшие монастыри в большинстве своем находились на островах или полуостровах, подобно Афонскому, до которого вернее всего было добираться на лодке. Паломничества большей частью завершались переправой благочестивых странников к святилищу, осуществлявшейся моряками-священнослужителями. Такая переправа бывала и опасной — например и в особенности все более популярное плавание на кормчих ладьях «Вера» и «Надежда» по бурному и льдистому Белому морю в Соловецк. После Крымской войны кормщики этих ладей любили рассказывать паломникам, как английские фрегаты не могли повредить монастырь пушечным огнем, ибо Господь чудесным образом отводил ядра, высылая им навстречу стаи чаек[1104]. Старообрядцы обретали новую надежду, узнавая о российских открытиях на севере Тихого океана: они полагали, что в тамошних отдаленных от антихриста краях могут обнаружиться на каком-нибудь острове остатки верных сынов благочестной Церкви Христовой[1105]. Подобно тому как Аввакум в юности узрел во сне свое религиозное назначение, когда Господь прислал ему корабль[1106], хлысты называли свои бродячие в поисках новообращенных отряды проповедников «челнами», которыми правят «кормщики»; а ризы посвящаемых именовались «белыми парусами».
Мирской образ корабля как символа надежды сливался с религиозным образом церкви как спасительного ковчега, а порой и заменял его. На русском Севере возникали легенды, где кораблям приписывалось мифическое происхождение и присваивалось особое, неповторимое обличье; при спуске на воду их обычно сопровождали песнопения вроде:
Вода-девица,Река-кормилица!…Вот тебе подарок:Белопарусный кораблик![1107]
На юге плавание по Волге связывалось с вольным житьем казаков; излюбленное народное игрище с песнями и плясками называлось «лодка». Многие «лодочные» песни и изобразительные обыкновения вошли в фольклор Поволжья и сохранились в представлениях популярных плавучих театров[1108].
Для мятущихся дворян образ России-корабля давно перестал быть утешительным. Магницкий сравнивал высшее ученое сословие России времен Александра I с «кораблем без кормила, влачащимся всяким ветром учения»[1109], а бывший воспитатель Александра Лагарп мрачно предупреждал, что «мы пассажиры на судне революции. Нам должно либо достичь берега, либо утонуть»[1110]. Незадолго до самоубийства Радищев писал о старом порядке: «И сокрушил наконец корабль, надежды несущий». Он помогал дворянским мыслителям отвлечь умственные взоры от корабля и обратить к сопутствующему образу моря. История, заявлял он, движется в «пенистые волны… в море; а там нет ни предел, ни брегов»[1111]. Позднее Лунин сравнивал свои мысли с «бурями на море»[1112], а Тургенев уподоблял романтическое бегство за границу при Николае изначальным поискам" восточнославянскими племенами «начальников у заморскцх варягов». Оторванный от русской почвы, «я бросился вниз головою в «немецкое море», долженствовавшее очистить и возродить меня»[1113].