Икона и Топор - Джеймс Биллингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1. ПОВОРОТ К ОБЩЕСТВЕННОЙ МЫСЛИ
Отличительной характеристикой российской культуры с 1840-х до начала 1880-х гг. была чрезвычайная озабоченность особого рода, которую русские называют «общественной мыслью». В западной культуре для этой разновидности мысли точного эквивалента нет. Она столь прихотлива и литературна, что не поддается дискуссии в терминах традиционной нравственной философии или новейшей социологии. Устремления ее не были в первую очередь политическими и выразимы скорее на языке психологии или религии.
Во всяком случае, российская общественная мысль является феноменом позднеимперского периода. Во многих отношениях она представляется запоздалым и исполненным характерного пафоса откликом на многоголосицу реформистских идей во Франции между революциями 1830-го и 1848 гг. Общественная мысль осуществляла некую умственную связь дворянской и пролетарской России. В ней отражены непрактичность и утопизм дворянства, но сказывается и новое понимание того, что настало время перейти от философских к социальным вопросам — и недаром Белинский выговаривал Станкевичу: «Ты напрасно советуешь мне чаще смотреть на синее небо — образ бесконечного, чтобы не впасть в кухонную действительность»[1137]. Столь нравственно чиста была эта традиция, что почти все последующие радикальные реформаторы считали необходимым выдавать себя за наследников ее устремлений. Советские идеологи составили для своих граждан своеобразное житийное пособие, где Герцен и Белинский, Чернышевский и Добролюбов, Писарев и (с некоторыми оговорками) Лавров и Плеханов образовывали провидческую преемственность, которая, как разъяснялось, со всей полнотой выразилась в Ленине.
Но общественная мысль середины и второй половины XIX столетия была отнюдь не только предвосхищением большевизма или обличением царизма. Она предполагала свободное влечение ума и сердца: бескомпромиссную серьезность, которой отмечено было появление на широкой общественной арене многих глубинных вопросов, давным-давно тревоживших совесть дворянства. Тяготение к лучшему миру, столь очевидное во всей российской общественной мысли, заново стало подозрительным лишь в сталинскую эру: «общественная мысль» в значении глубинного поиска истины никак не могла сделаться частью социальной культуры СССР; и даже канонизированные провидцы, такие, как Герцен и Чернышевский, искажались или перетолковывались.
В общих чертах российская традиция общественной мысли берет начало в экономических и политических дискуссиях времен Екатерины, в радищевском прочувствованном обличении крепостничества, в различных предложениях. Бентама, Оуэна и Сен-Симона по части включения социальных реформ в программу александровского Священного союза, в предложениях Пестеля начала 1820-х гг. относительно аграрного передела России и в российском интересе к Сен-Симону в тридцатых годах[1138]. Но вер это были вторичные либо преходящие попечения дворянства, главными для которого оставались религиозные и эстетические проблемы. В самом "деле, единственными существенными социалистическими экспериментами того периода на русской почве были недворянские сообщества сектантов-инородцев, как, например, гуттериты на юге России, чье общинное равенство остается недостижимым идеалом и поныне.
Однако тенденция к общинному жизнеустройству отмечается и среди отечественных сектантов: так, в 1830-х гг. появилась новая группка, именовавшаяся «сектой общих». Секта восприняла старый замысел хлыстов о создании апостольских общин по двенадцать человек, озабоченных не столько провидчеством, сколько коммунистическим общежитием. Истолковывая святого Павла буквально, секта настаивала на том, что всякий член общины действительно и определенно является лишь известной частью общего тела. В каждой общине, состоявшей из девяти мужчин и трех женщин, все было общим; проводились публичные исповеди, дабы пресекать заразные токи от всех частей организма; и каждому члену было присвоено занятие, соответствующее какому-либо телесному органу. Абстрактное мышление было исключительной привилегией «мысленника»; физическим трудом занимались «ручники» и т. п. Таким образом, никто не мог быть самодостаточным: всякий зависел от общины. Секта «Вестники Сиона», возникшая в 1840-х гг., выказывает ту же озабоченность новой идеальной концепцией общества, настаивая на том, что грядущее обетованное царство надлежит разделить на двенадцать неотъемлемых частей и все обитатели всех двенадцати должны пребывать в полном равенстве. Такой форме общественной организации будет сопутствовать богоуподобление человека, переустройство по мере надобности его жизненных органов и увеличение земли, сообразное с его возрастающими физическими потребностями.
В то же самое время в среде дворянской интеллигенции обнаруживаются первые признаки серьезного интереса к общественному анализу и к социализму. К общественной мысли обращаются вследствие углубляющегося разочарования в возможности мирных политических перемен. Российские мыслители конца николаевской эпохи в поисках реальной перспективы реформ постепенно пришли к выводу, что декабристы неверно выбрали поле битвы. Политические программы, конституции, прожекты и тому подобное — все это лишь утонченные формы обмана, которые измышляет буржуазия Англии и Франции, чтобы сбивать с толку и порабощать свои народы. Все самые влиятельные персоны ключевого десятилетия склонны были отрицать всякую надобность всерьез рассматривать вопрос о политических реформах. И Герцен, и Белинский, и Бакунин представляли себе преобразование общества скорее в социальном, чем в политическом плане. Все они какое-то время идеализировали правящего государя как возможного вершителя социальных реформ; и никто из них никогда не идеализировал формы политической организации общественной жизни стран Западной Европы в условиях либеральной демократии. С чего бы ни начиналось представление о социальном преображении — с освобождения славян за границей или крепостных у себя на родине, — заканчивалось оно так, как это объяснил российскому путешественнику-революционеру в 1840-х гг. некий серб: созданием нового типа человеческого общества, в котором люди будут просто жить и общаться друг с другом как Бог на душу положит, но «без всякой политики»[1139].
Разумеется, прозвучали голоса и в защиту старого декабристского идеала политических реформ и представительного правительства. Николай Тургенев в своем трактате 1847 г. «Россия и русские» красноречиво изложил заново просветительские доводы в пользу конституционной монархии; но это был всего лишь старческий голос, донесшийся из Парижа. Своей тональностью трактат уже напоминает сочинения бесчисленных мемуаристов позднеимперского периода: полуфаталистические и элегические сожаления в сочетании с наукообразным стремлением скорректировать факты. В этом жанре Тургенев создал истинный шедевр; примечательны в нем восхваления цивилизующего воздействия пиетизма и масонства александровской эпохи, обличение «Адонисов в униформе», которые при дворе легко одерживали верх над доводами рассудка, и вывод о том, что «фатализм, по-видимому, столь же тяготел над Россией, сколь и деспотизм»[1140].
Любопытным новшеством книги Тургенева было восхищенное отношение автора к наиболее передовым областям Российской империи: к Польше и к Финляндии. Симпатия к усмиренной Польше стала обязательным признаком новой российской радикальной общественной мысли; интерес к Финляндии был в некоторых отношениях даже более важен. Прежде всего Финляндия была протестантской страной, и не один Тургенев предполагал, что протестантизм создает более благоприятную атмосферу для свободного общественного развития, чем католичество. Один из ведущих новых санкт-петербургских журналов, посвященных обсуждению социальных вопросов, назывался «Финский вестник»; финское население Санкт-Петербургской губернии постоянно увеличивалось, и возрастала нагрузка линии пароходного сообщения Хельсинки — Санкт-Петербург.
Особенно любопытен россиянам был тот факт, что финский парламент включал представителей не только трех главенствующих сословий, но — по образцу шведского риксдага — представлял также и четвертое: крестьянство. Ибо именно дворянское открытие крестьянства явилось главной причиной обращения к социальным реформам в 1840-е гг. Интерес к крестьянству подогревался постоянным нарастанием крестьянских волнений при Николае I и сопутствующей активностью различных комиссий, которым поручалось разобраться в крестьянском вопросе и выработать нужные рекомендации. В то же время крестьянство оказывалось неким конечным объектом романтического притяжения для разочарованных в жизни мыслителей. Попусту изъездив чужие края и набравшись мудрости у чужеземных наставников, русский Фауст наконец расслышал блаженный лепет крестьянских масс, призывающих его назад, в деревенское захолустье, где протекла его юность.