Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый, кто в юности изучал немецкий и вместе с учителем разбирал знаменитого «Фауста» Гете (о Вайсеборн {476}, мой добрый старый наставник, о тихий славный Веймар, где выпало мне счастье лицезреть великого поэта!), должно быть, помнит одно прекрасное место в посвящении, где Гете воскрешает в памяти дни, когда он читал первые только что написанные сцены своим друзьям, которых уже нет с ним. Милые тени окружают его, пишет он, прошлое оживает, а настоящее кажется нереальным и призрачным. Нам, скромным сочинителям, не под силу создать «Фауста» и не суждено прославиться в веках. Но и наши книги — это дневники, в которых неизбежно оседает все пережитое. Открывая страницу, написанную в прошлом месяце или десять лет назад, мы тут же вспоминаем, что было тогда: вот это писалось, когда за стеной болел ребенок и разум был скован страхом и беспокойством, но я заставлял его работать; а начало вот этой повести я давал читать своему близкому другу, — теперь уже я никогда не почувствую его сердечного рукопожатия. Признаюсь вам, что, перечитывая то, что сам же написал много лет назад, я подчас перестаю понимать, о чем идет речь. Я вижу не слова, а тот ушедший в прошлое день, когда это рождалось. Передо мной оживают страницы жизни: то домашний спектакль, который мы поставили, то веселая игра, в которую когда-то играли, то гроб, за которым мы шли, или мучительная обида, о которой стараешься не вспоминать…
И в такие минуты хочется, чтобы вы, благосклонный читатель, не судили строго вашего покорного слугу за его многочисленные огрехи, описки и провалы памяти. Я и сам, заглядывая в свои сочинения, нахожу немало ошибок.
Джон вдруг становится Брауном. Браун, которого я похоронил, оживает. Филип Фермин назван у меня в одном месте Клайвом Ньюкомом, о чем я с отчаянием узнал спустя месяцы после появления выпуска. Но ведь Клайв Ньюком, как вы помните, герой совсем другого романа. И они в моих глазах такие же разные, как, ну, скажем, лорд Пальмерстон и мистер Дизраэли. Так вот, в восемьдесят четвертом выпуске «Корнхилл мэгэзин», на странице 990, в строке 78, допущена грубая ошибка, и ее уж не исправить. Дай Бог, чтоб все ошибки, совершенные мною в жизни, были не грубее этой.
Итак, еще раз написано: «Finis». Еще одна веха пройдена на долгом пути от рождения до смерти. И поневоле предаешься грустным размышлениям. Продолжать ли и дальше заниматься сочинительством? Буду ли я таким же словоохотливым до конца своих дней? Не настало ли для тебя время, о болтун, прикусить язык и уступить место молодым? У меня есть знакомый художник, который, как и все мы, грешные, постепенно стареет. Последние его работы отличают небывалая доселе тщательность и завершенность. Но этот живописец все еще остается самым усердным и почтительным учеником. Он с благоговением и преданностью продолжает служить своему властелину — Искусству. Чем бы мы с вами ни занимались, лишь в своем трудолюбии и скромности находим мы поддержку и утешение. Скажу вам откровенно: за свою долгую жизнь я убедился, что люди, которые пишут книги, не превосходят ни умом, ни ученостью тех, кто никогда не брался за перо. А если говорить о простой осведомленности в тех или иных вещах, то тут неписатели, пожалуй, почти всегда знают больше. Вы же не требуете от юриста, заваленного делами, чтобы он хорошо знал литературу, ему хватает своих судебных дел. То же и писатель: он, как правило, с головой уходит в свои книги и уже не имеет возможности интересоваться тем, что делают другие. После целого дня работы (когда описываешь, допустим, сердечные муки Луизы, убежавшей с Капитаном, или ужасное поведение Маркиза, подло обманувшего леди Эмилию) я отправляюсь в клуб с намерением обогатить свой ум, просмотреть новые книги, чтобы быть, как говорят американцы, «в курсе». И что же происходит? Уютно устроившись в мягком кресле у камина, а до этого плотно закусив и прогулявшись, я открываю занимательную книжку, и… вы знаете, что потом бывает. Постепенно одолевает дремота. Занимательная книга выпадает из рук, вы ее тотчас поднимаете, стараясь скрыть смущение, водружаете себе на колени, но голова опять клонится к мягким подушкам, глаза слипаются, и вот уже слышно мелодичное посапывание. Не думайте, что я раскрываю клубные тайны. В это время дня здесь сладко дремлют довольно много почтенных старичков. Не исключено, что меня сморил сон над той самой книгой, в которой я недавно своей же рукой вывел слово «Finis». «Если она вогнала в сон автора, то что же будет с читателем?» — смеясь, заявляет Джонс, застав меня в этой позе. Как, вы и вправду засыпали, читая ее? Что ж, в этом нет ничего плохого! Я и сам был свидетелем того, как клевали носом над страницами моих книг. В одной из них есть даже виньетка с изображением человека, задремавшего в кресле с «Пенденнисом» или «Ньюкомами» на коленях. И если автор своим сочинением навевает на вас сладкий, здоровый, безмятежный сон, разве он тем самым не делает вам добро? Так же как тот, кто будоражит и захватывает вас, заслуживая вашу любовь и благодарность. Время от времени со мной случается приступ лихорадки, который укладывает меня в постель на целый день. Сначала бьет озноб, от которого мне назначен (чудесное лекарство!) горячий грог, после чего меня бросает в жар, и так далее. Во время этих приступов мне случалось читать романы, и я получал тогда огромное наслаждение. Так, на Миссисипи, застигнутый болезнью, я читал своего любимого «Якова Верного» {477}, в другой раз, во Франкфурте — восхитительные «Двадцать лет спустя» господина Дюма, в Танбридж-Уэлзе — увлекательнейшую «Женщину в белом». Я не отрывался от этих прелестных книг с утра до позднего вечера. И теперь вспоминаю об этой лихорадке с удовольствием и благодарностью. Подумайте только: весь день в постели в обществе чудесной книги! Ни забот, ни угрызений совести из-за того, что не занимаешься делом, ни гостей — лишь шевалье Д'Артаньян или женщина в белом с их занимательными историями. («Мэм! Мой хозяин велел кланяться и спросить, не может ли он получить третью часть?» — такую просьбу выслушала однажды, не понимая, что произошло, моя приятельница и соседка, у которой я брал по частям «Женщину в белом»). Какими я желал бы видеть свои романы? Я хотел бы, чтоб они были «покрепче», как горячий ром, и ни единой ошибки, никаких флиртов, никаких рассуждений об обществе, короткие диалоги (если только это не ссора), обилие драк и таинственный злодей, которому суждено пережить страшные мучения перед тем, как я напишу слово «Finis». Мне не по душе романы с печальным концом. Я никогда не перечитываю истории, в которых героиня больна чахоткой. Если мне будет позволено дать небольшой совет добросовестному сочинителю (как любили выражаться когда-то критики «Экзаминера»), то я бы посоветовал ему не быть по-варварски жестоким, а всегда проявлять милосердие. Автор недавно законченных «Приключений Филипа» любезно разрешил мне сообщить вам, что он собирался в своем романе утопить двух злодеев — некоего доктора Ф. и некоего мистера T. X., отправив их в плавание на «Президенте» {478} или другом корабле с трагической судьбой, но, как видите, я смягчил приговор. Я представил себе объятых страхом людей среди безбрежного океана, накренившуюся палубу и мертвенно-бледное лицо Фермина и решил: «Нет, лживый негодяй, я не утоплю тебя. Ты отделаешься желтой лихорадкой, ты будешь думать, что тебе пришел конец, и тебе представится случай, почти невероятный, раскаяться в своих грехах». Не знаю, раскаялся ли он на самом деле, когда заболел в Виргинии. Вероятнее всего, что он вообразил себя обиженным своим сыном и простил его на своем смертном ложе. Вы думаете, так уж часто в жизни встречается неподдельное искреннее раскаяние? Разве люди не ищут себе оправданий для душевного спокойствия, разве не пытаются убедить себя, что их просто оклеветали и запутали? Они милостиво прощают своих кредиторов, которые пристают к ним с неоплаченными счетами, и не держат зла на того бессердечного негодяя, который отвел их в полицию за кражу ложек. Много лет назад я рассорился с одним довольно известным господином (я поверил тому, что о нем говорили его друзья, хотя это, как оказалось, не соответствовало истине). Мы так и не помирились до самой его кончины. Помнится, я говорил его брату: «Почему ваш брат не жалует меня? Это я должен сердиться и не прощать: ведь виноват-то я!» Если в том краю, куда они оба переселились (в книгах их жизни уже поставлено «Finis»), они еще помнят о земных обидах, ссорах и сплетнях, то, я думаю, они согласятся, что провинность моя была не из тех, которые нельзя простить. Если вы не совершили в жизни ничего более тяжкого, уважаемый сэр, то, уверяю вас, вы не такой уж большой грешник. О, dilectissimi fraters! [202] Лучше вспомним о своих нераскрытых грехах и о них покаянно споем в тихом скорбном миноре: «Miserere nobis miseris peccatoribus» [203].
Из грехов, в которые нередко впадают романисты, я первым назвал бы высокопарность и напыщенность и молил бы бога об отпущении мне именно этого греха. Это порок всех учителей, гувернанток, критиков, проповедников, — словом, тех, кто наставляет на путь истинный молодых и старых. Из ныне живущих сочинителей (я говорю это, чтобы облегчить свою душу и покаяться) ваш собеседник, пожалуй, более других привержен к назидательности. Не он ли вечно прерывает свой рассказ, чтобы поучать вас? И когда ему следует заниматься делом, не он ли отводит свою Музу в сторонку и начинает изводить ее своими циничными рассуждениями? Я открыто и чистосердечно признаюсь: «Peccavi!» [204] Поверьте, мне самому хотелось бы написать историю, в которой не нашлось бы места авторскому самомнению, — чтоб не было там ни отступлений, ни циничных замечаний, ни прописных истин (и тому подобного), а вместо этого на каждой странице случалось бы что-нибудь неожиданное и в каждой главе были бы злодеи, поединки, тайны… Мне бы хотелось приготовить для читателя такое острое, пряное кушанье, чтобы после каждой ежемесячной порции он еще сильнее чувствовал голод.