Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие, в том числе разные просвещенные журналисты, утверждают, что подобные разговоры не что иное, как болезненная сентиментальность, извращенное человеколюбие и дешевая филантропия, которые всякий может усвоить и проповедовать. Так например, «Обзервер», всегда отличающийся неподражаемым сарказмом и известный своей непримиримостью по отношению к «Морнинг геральд», пишет: «Курвуазье умер. Он вел подлую жизнь и умер, как подлец, с ложью на устах. Мир праху его. Мы не нападаем на мертвых». Какое великодушие! Далее «Обзервер» обращается к «Морнинг геральд»: Fiat justicia ruat coelum [192]. Но хватит о «Морнинг геральд».
Мы цитируем «Обзервер» по памяти, там говорится, вероятно, следующее: De mortuis nil nisi bonum [193]; или Omne ignotum pro magnifico [194]; или Sero nunquam est ad bonos mores via [195]; или Ingenuas didicisse fideliter artes emolit mores nee sinit esse feros [196]; любое из этих метких древнеримских изречений может быть применено к данному случаю.
«Мир праху его, он умер, как подлец». Это звучит вполне великодушно и разумно. Но в самом деле, умер ли он подлецом? «Обзервер» не хочет тревожить его душу и тело, руководствуясь, по-видимому, добродетельным желанием предоставить мир его праху. Неужели же достаточно двух недель после вынесения приговора, чтобы преступник мог раскаяться? Разве не вправе человек требовать еще неделю, еще полгода, чтобы искренне почувствовать свою вину перед тем, кто принял смерть ради всех нас? Именно ради всех, и пусть это помнят, а не только ради господ судей, присяжных, шерифов или ради палача, который тянет за ноги осужденного, но и ради этого самого осужденного, какой бы он ни был убийца и преступник и которого мы убиваем за его преступление. Но разве мы хотим убить его душу и тело? Боже избави! Судья в черной шапочке усердно молится, чтобы небо смилостивилось над осужденным; но при этом он должен быть готов к тому, что в понедельник утром его повесят.
Обратимся к документам, которые поступали из тюрьмы от несчастного Курвуазье за те несколько дней, что прошли между вынесением приговора и приведением его в исполнение. Трудно представить себе что-либо более жалкое, чем эти записки. Вначале его показания неверны, противоречивы и лживы. Он еще не раскаялся. Его последнее показание, в той его части, где рассказывается о преступлении, кажется вполне правдивым. Но прочтите все остальное, где говорится о его жизни и о преступлениях, совершенных им в юности. О том, как «лукавый попутал меня и совратил с верного пути», и вы увидите, что это пишет душевнобольной и неполноценный человек. Страшная виселица непрестанно стоит у него перед глазами, его обуревают ужас и раскаяние. Священник не отходит от него; ему подсовывают душеспасительные брошюрки; денно и нощно ему твердят о чудовищности его преступлений и убеждают раскаяться. Прочтите его последние показания. Господи, сердце надрывается, когда читаешь их. Страницы испещрены цитатами из Священного писания. То и дело встречаются обороты и выражения, заимствованные из религиозных брошюр (я совсем не хочу неуважительно отзываться об этих столь похвальных во многих отношениях изданиях), а мы слишком хорошо знаем, каким образом усваивается подобный лексикон: несчастный узник жадно впитывает и подхватывает его от неотлучно находящегося при нем священника, а потому употребляет невпопад.
Но убийство — такое чудовищное злодеяние (тут-то и возникает дилемма), что если человек убил человека, вполне естественно, что он должен и сам быть убит. Это естественно, что бы там ни говорили безмозглые филантропы. Это прекрасное слово, выражающее сущность определенного мировоззрения, и притом — христианского. Убей человека, и ты, в свою очередь, должен быть убитым, — это непреложное sequitur [197]. Можете хоть целый год рассуждать на эту тему, вам все равно будут повторять, что это естественно, а следовательно, закономерно. Кровь за кровь.
Но так ли это? Систему возмездия можно распространять ad infinitum [198], — око за око, зуб за зуб, как гласит древний закон Моисея. Но почему (не говоря уже о том, что этот закон отменен Высшей Властью), если вы лишаетесь глаза, ваш противник тоже должен потерять глаз? По какому праву? А ведь это так же естественно, как приговорить человека к смертной казни, и основано на том же самом чувстве. Но, зная, что мстить не только нехорошо, но и бесполезно, мы отказались от мести во всех менее существенных случаях, и только там, где речь идет о жизни и смерти, мы еще применяем ее вопреки рассудку и христианскому учению.
Немало также говорят об ужасе, внушаемом подобным зрелищем, и мы постарались, насколько это было в наших силах, дать достаточно полное представление об этом. Честно признаюсь, что в то утро я покинул Сноу-Хилл, испытывая отвращение к убийству, к убийству, которое было совершено у меня на глазах. Продираясь сквозь колоссальную толпу, мы наткнулись на двух девочек, одиннадцати и двенадцати лет; одна из них отчаянно плакала и умоляла, чтобы кто-нибудь увел ее от этого страшного зрелища. Детей отвели в безопасное место. Мы спросили старшую, очень миловидную девочку, что привело ее сюда. Девочка многозначительно улыбнулась и ответила:
— А мы пришли смотреть, как будут вешать.
Воистину милосерден закон, посылающий младенцев на лобное место и заботящийся о том, чтобы они не пропустили столь увлекательного и душеспасительного зрелища.
Сегодня двадцатое июля. И, позволю себе признаться, все эти две недели у меня перед глазами неотступно стоит лицо приговоренного, — так благотворно подействовала на меня кровавая расправа; я как сейчас — вижу мистера Кетча, невозмутимо достающего из кармана веревку, и мне гадко и стыдно за свое жестокое любопытство, приведшее меня смотреть эту жестокую сцену, и я молю Всевышнего избавить нас от столь позорного греха и очистить нашу землю от крови. {467}
Гете в старости
Дорогой Льюис, мне бы хотелось предложить Вам более примечательный рассказ о Веймаре и Гете. Четверть века тому назад человек двадцать английских юношей съехались в Веймар, чтоб поучиться, поразвлечься, побывать в хорошем обществе, — всем этим была богата крохотная, дружелюбная саксонская столица. Великий герцог и герцогиня принимали нас с самым сердечным радушием. При всем своем великолепии веймарский двор был очень уютным и милым местом. Нас приглашали на придворные обеды, приемы и балы, где мы присутствовали, облачившись в праздничное платье. Те из нас, что были вправе носить форму, военную или дипломатическую, являлись при полном параде. Некоторые, помню, изобретали себе роскошные наряды. Добрый старый гофмаршал тех лет, господин фон Шпигель, отец двух самых прелестных девушек, когда-либо радовавших взор, ничуть не затруднял нам, желторотым англичанам, доступ во дворец. Зимними, снежными вечерами мы нанимали портшезы и прибывали во дворец, чтобы принять участие в приятнейших увеселениях. К тому же мне посчастливилось обзавестись шпагой Шиллера, которая тогда служила дополнением к моему придворному костюму, а ныне украшает стену кабинета, напоминая о юных днях, самых отрадных и чудесных.
Мы познакомились со всеми в высшем свете маленькой столицы, и хотя там не было ни одной молодой барышни, не изъяснявшейся отменно по-английски, мы, разумеется, имели случай поучиться чистейшим образцам немецкой речи. Общество встречалось очень часто. Придворные дамы устраивали званые вечера. Театр, где все мы собирались большой семейной группой, давал два-три спектакля каждую неделю. Гете, правда, уже сложил с себя директорские обязанности, но великие традиции оставались в силе. Дело в театре было поставлено прекрасно, и кроме отличной веймарской труппы зимою приезжали на гастроли знаменитые артисты и певцы со всех концов Германии. Помню, в тот год мы видели Людвига Девриента {468} в ролях Шейлока, Фальстафа, наслаждались «Гамлетом», «Разбойниками», слушали божественную Шредер в «Фиделио» {469}.
Спустя двадцать три года я провел несколько летних дней в этом незабвенном уголке и оказался так удачлив, что встретил некоторых друзей молодости. Госпожа фон Гете жила там, как и встарь, и приняла меня и дочек с добротой минувших дней. Мы пили чай на воздухе подле знаменитого Паркового павильона, который остался за семьей, а прежде часто служил приютом прославленному своему хозяину.
В 1831 году Гете уже удалился от мира, но очень любезно принимал чужестранцев. Чайный стол его невестки всегда нас ждал накрытым. Из вечера в вечер мы проводили долгие часы в приятных беседах, музицировали и без конца читали вслух французские, английские, немецкие романы и стихи. Моей тогдашней страстью были шаржи, очень нравившиеся детям. Я был растроган, когда госпожа фон Гете сказала, что помнит те мои рисунки, а кое-что хранит доныне; как же я был горд тогда, юнцом, узнав, что их рассматривал великий Гете.