Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1831 году Гете уже удалился от мира, но очень любезно принимал чужестранцев. Чайный стол его невестки всегда нас ждал накрытым. Из вечера в вечер мы проводили долгие часы в приятных беседах, музицировали и без конца читали вслух французские, английские, немецкие романы и стихи. Моей тогдашней страстью были шаржи, очень нравившиеся детям. Я был растроган, когда госпожа фон Гете сказала, что помнит те мои рисунки, а кое-что хранит доныне; как же я был горд тогда, юнцом, узнав, что их рассматривал великий Гете.
В ту пору он не покидал своих апартаментов, куда допускались лишь весьма немногие, удостоившиеся этой чести, но очень любил, чтобы его оповещали о происходящем, и справлялся обо всех приезжих. Если наружность гостя казалась Гете примечательной, некий веймарский художник, состоявший у поэта на службе, запечатлевал понравившиеся тому черты. Поэтому у Гете собралась целая галерея портретов, выполненных пером этого мастера. Весь его дом был украшен картинами, рисунками, слепками, статуями, медалями.
Я очень ясно помню охватившее мою душу смятение, когда восемнадцатилетним юношей получил долгожданное сообщение, что господин тайный советник примет меня такого-то дня поутру. Эта достопамятная аудиенция происходила в маленькой приемной, в его личных покоях, среди античных слепков и барельефов, которыми были увешаны все стены. На нем был долгополый серо-коричневый сюртук с красной ленточкой в петлице и белый шейный платок. Руки он прятал за спину, совсем как на статуэтке работы Рауха. У него был очень свежий и румяный цвет лица. Глаза его поражали чернотой, зоркостью и блеском. Под взглядом этих глаз мной овладела робость, и, помню, я сравнил их про себя с очами героя одного романа, волновавшего юные умы тридцать лет тому назад — Мельмота-скитальца {470}, который заключил союз с нечистым и даже в фантастически преклонном возрасте сохранил грозное великолепие взора. Должно быть, Гете в старости был красивее, чем в молодые годы. Голос его отличатся глубиной и благозвучностью. Он расспрашивал, кто я и откуда, и я старался отвечать как можно лучше. Помню, что заметил с удивлением, сменившимся каким-то даже облегчением, что его французский выговор был небезупречен.
Vidi tantum [199]. Я видел его всего три раза. Однажды, когда он прогуливался в саду своего дома на Фрауенплан, и еще раз, когда он шел к своей коляске: на нем была шапка и плащ с красными отворотами, он гладил по головке прелестную золотоволосую малютку-внучку, ту самую, над чьим чудесным, ясным личиком давно сошлась могильная земля.
Те из нас, что получали из Англии книги и журналы, тотчас отсылали их ему, и он их с увлечением штудировал. Как раз в ту пору начал издаваться «Фрейзерз мэгэзин», и, помнится, внимание Гете привлекли прекрасные силуэты, одно время публиковавшиеся там. Но среди них был безобразный шарж на мистера Роджерса {471}, при виде которого, как рассказывала госпожа фон Гете, он громко захлопнул и отшвырнул журнал, сказав: «Они, пожалуй, и меня изобразят таким же», — хотя на самом деле трудно было представить себе что-либо безмятежнее, возвышеннее и здоровее, чем великий старый Гете.
Солнце его уже сияло закатным светом, но с небосклона, все еще тихого и лучезарного, на веймарский мирок струился его ясный блеск. В каждой из этих приветливых гостиных все разговоры вращались, как и прежде, вокруг литературы и искусства. В театре, хотя там не было великих исполнителей, царил порядок и благородный дух разума. Актеры читали книги, писали сами и были людьми воспитанными; с местной аристократией их связывали отношения довольно дружественные. Беседам во дворце свойственна была благожелательность, простота и утонченность. Великая герцогиня, ныне вдовствующая, особа ярких дарований, охотно пользовалась нашими книгами, предоставляла нам свои и благосклонно расспрашивала о наших литературных вкусах и видах на будущее. В почтении, с которым двор взирал на патриарха литературы, ощущалось что-то возвышающее, похожее, как кажется, на чувство подданных к своему господину. Я много испытал за четверть века, протекшие после тех счастливых дней, которые сейчас описываю, и повидал немало всяческих людей, но, думается, нигде мне больше не встречалось такого искреннего, чуткого, учтивого и порядочного общества, как в милом моему сердцу крохотном саксонском городке, где жили и покоятся в земле достойный Шиллер и великий Гете.
Искренне Ваш У.М. Теккерей
Лондон, 28-го апреля 1885 года.
De Finibus [200]
Когда Свифт был влюблен в Стеллу и трижды в месяц отправлял ей письма с ирландским пакетботом, то, как вы, вероятно, помните, он имел привычку начинать новое письмо, скажем, двадцать третье, в тот самый день, когда было отправлено предыдущее, двадцать второе. В этот день, улизнув пораньше с официального приема или из кофейни, он спешил домой, чтобы продолжить милую болтовню со своей возлюбленной — «словно не желая выпускать ее нежную ручку», как писал об этом кто-то из исследователей {472}. Когда мистер Джонсон, направляясь в книжную лавку Додели, шел по Пэл-Мэл, он имел обыкновение дотрагиваться до каждой встречающейся на пути уличной тумбы и неизменно возвращался, стоило ему заметить, что по одной из них он забыл хлопнуть рукой, — уж не знаю, что за предрассудок заставлял его делать это. Я тоже не свободен от подобных, вполне, как мне кажется, безобидных, странностей. Как только я разделываюсь с одной вещью, у меня появляется желание в тот же день приняться за другую, — пусть это будет всего полдюжины строк, но ведь это уже начало Следующего Выпуска. Мальчишка-посыльный еще не добежал с моей рукописью до типографии, а те, кто полчаса назад жил со мной — и Пенденнис, и Клайв Ньюком, и (как же его звать, моего последнего героя? А, вспомнил!) Филип Фермин — осушили в последний раз бокалы, мамаши укутали детей, и все они покинули мой дом. Я же возвращаюсь в кабинет: tamen usque recurro [201]. {473} Как одиноко стало здесь без них! О, милые моему сердцу друзья, есть люди, которым вы до смерти надоели и которые возмущаются: «Какое убогое общество у этого человека! Вечно он навязывает нам своих Пенденнисов, Ньюкомов и тому подобных! Что бы ему познакомить нас с кем-нибудь еще! И почему он не так увлекателен, как X. не так учен и основателен, как Y, и не такой душка, как Z? Попросту говоря, почему он — не кто-то другой?» Но, уважаемые господа, угодить всем вам невозможно, и глупо даже стремиться к этому. Один с жадностью поглощает то, на что другой и смотреть не хочет. Вам не по вкусу сегодняшний обед? Что ж, может быть, завтрашнее угощение вас порадует. Однако вернемся к прерванному разговору. Как странно бывает на душе — и радостно, и легко, и тоскливо — когда остаешься в затихшем и пустом кабинете, только что покинутый теми, с кем ты двадцать месяцев делил стол и кров. Как часто они нарушали мой покой, беззастенчиво изводили своими приставаниями, когда я болел или просто хотел побездельничать, и я ворчал: «Будьте вы неладны! Да оставьте вы меня, наконец, в покое!» Бывало даже, из-за них я пропускал званый обед. И очень часто из-за них же мне не хотелось идти домой, — ведь я знал, что они ждут меня в кабинете, черт бы их побрал, — и я, никому ничего не сказав, спасался в клубе, забывая о доме и семье. Как они надоедали мне, эти незваные гости! Как досаждали в самое неподходящее время! Они вносили такой беспорядок в мои мысли и в мой быт, что порой я переставал понимать, что творится у меня дома, и с трудом улавливал смысл того, о чем говорил сосед. Но вот я наконец избавился от них. И, казалось бы, должен почувствовать облегчение. Как бы не так! В глубине души я был бы рад, если бы снова ко мне зашел поболтать Вулком или в кресле напротив опять появился Твисден {474} со своими бесконечными россказнями.
Как известно, умалишенные страдают галлюцинациями и могут вести разговоры с несуществующим собеседником и даже описать вам его. Но тогда не безумие ли давать жизнь порождениям своей фантазии? И вообще, не заслуживают ли романисты смирительной рубашки? У меня плохая память на имена, и в своих сочинениях, каюсь, я порой безбожно путаю их. Однако поверьте, дорогой сэр, что своих героев ваш покорный слуга изучил настолько, что может узнать каждого по голосу. На днях ко мне заходил господин, поразивший меня своим сходством с Филипом Фермином, каким его изображал из месяца в месяц мистер Уокер в «Корнхилл мэгэзии»: те же глаза, та же борода, та же осанка… Правда, он не похож на Филипа Фермина, которого я ношу в себе. Тот уже спит вечным сном — смелый, благородный, беспечный и отзывчивый юноша, переживший по моей воле многочисленные приключения, рассказ о которых недавно подошел к концу. Прошло много лет, как я последний раз слышал его заразительный смех и видел сияющий взгляд его голубых глаз. Мы оба тогда были молоды. И я молодею, вспоминая о нем. Еще утром здесь, у меня в кабинете, он был живой, мог смеяться, плакать, бросаться на обидчика… Сейчас, когда я пишу, на дворе уже сумерки, дом затих, никого нет, комната постепенно погружается в полумрак, и, охваченный смутной тоской, я поднимаю глаза от листа бумаги и жду с отчаянной надеждой: вдруг он войдет? Нет. Все неподвижно. Нет той знакомой тени, которая постепенно превращается в живого человека и устремляет на меня свой ясный взгляд. Ее нет, ее забрал печатник с последним листом корректуры. С мальчишкой-посыльным улетел целый сонм невидимых призраков. Но боже! Что это? Да охранят нас ангелы господни! {475} Дверь тихо отворяется, и появляется темный силуэт, кто-то входит, неся что-то черное, какое-то платье… Это Джон. Он сообщает, что пора переодеваться к обеду.