Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Aber die Kleine war die kltigste.[43]
Умнейшая из трех катила в это время на автомобиле к Anhalter Bahnhof'у[44], сидя между отцом и матерью.
На вокзале несколько приятелей, приятельниц облобызали их, напутствуя. И доктор Зальцберг весело приветствовал: он расценивал теперь Глеба и Элли как своих питомцев. Сказал, что если будет в Монтекатини, то навестит их.
– А вас, – крикнул Тане, когда поезд трогался уже и она, улыбаясь, кивала из окна, – вас беру помощницей себе в клинику.
Через несколько же минут поезд бурлил, громыхал и летел сквозь предместья Берлина, унося в некоем вихре, начавшемся еще в Москве, троих русских все дальше и дальше в начертании их судеб.
Новый мир, Тане вовсе не ведомый, приоткрылся на другой день за Мюнхеном, где ночевали, в стране гор и лесов. Он сгущался, темнел полосами елей по скатам, кипел внизу бурными речками, уходил в поднебесье облачными вершинами. То хмурилось, то прорывалось солнце, и тогда вершины зажигались, все светлело, веселело.
– Папа, какой замок! Это очень древний? А вон на горе лысое место, лес вырублен. Да, понимаю. Смотри, бревна прямо вниз спускают, они катятся по горе.
К вечеру Таня устала, привалилась в купе к матери и задремала. Глеб один стоял в коридоре, смотрел. Это он любил, с детства привычен был в поезде часами глядеть в окно, в одиночестве.
Сейчас самые близкие его сидели в купе, а ему одиночество, как и всегда, было необходимо. Да, вот почти двадцать лет назад въезжал он с Элли тоже в Италию – из Вены чрез Земмеринг на Венецию. И тоже граница к вечеру, тоже горы, замки австрийские… – хоть и двадцать лет, а как сейчас помнится предзакатное сияние в одном месте на вершине Альп, в облаках. «Смотри, точно ангелы проходят», – Элли указала тогда на световые снопы, выкатившиеся из краев тучи, победоносные, эфирно движущиеся. Потом был какой-то Понтафель – Понтебба: началась Италия.
Скоро она и сейчас начнется. Глеб стоял, вдыхал из окна мягкий вечерний воздух – он считал уже: итальянский, иногда и с паровозным дымком. Он был весь полон желанием радости. Не думал ни о России, ни о матери, Прошине, ни о том переломе, который свершился в судьбе их – вот теперь ведь летят они, в грохоте поезда, с маленькой девочкой, с малыми средствами, в страну жизни их, сами как дети, несмотря на все пережитое. Значит, уж так им указано.
Верона издали дала о себе знать в темноте россыпями огоньков. Золотые точки, цепочки их и ожерелья то выскакивали, то прятались за поворотами, но все росли, ярче блестели, как бы говоря: «Большой город».
Большой город принял их в теплом благоухании синей прозрачной ночи. Было часов девять. Веттурин, похлопывая бичом, покрикивая на лошадь, вез их в коляске к Albergo Academia[45]. Таня сидела на скамеечке напротив, усталая, но сейчас все-таки оживленная. Косички ее побалтывались в такт хода лошади.
– Это теперь уж Италия?
Она говорила не то с гордостью, не то ожидая подтверждения. Но сейчас же сама подтверждала, не дожидаясь.
– Верона! Италия! – слова, так часто слышанные от родителей.
Albergo Academia, указанный еще из Берлина – некогда дворец – оказался серьезен и старомоден. Высокая большая комната, куда провели их, была расписана старинными узорами – потолок в милых гирляндах плодов и цветов, амуры и стрелы, летящие гении по карнизам стен.
Ужинали внизу в ресторане. Потом Элли и Таня поднялись к себе, Глеб же пошел побродить. Не хотелось еще ложиться, да и Вероны он не знал вовсе.
В итальянской ночи незнакомого города, когда по узкой улочке сплошь в ровных плитах, перед освещенными еще витринами преходят изящные офицеры в голубых плащах, черных сияющих крагах, позвякивая длинными саблями, когда слышится женский говор и легкие девушки пробегают, постукивая каблучками, пахнет сигарами, духами, овощами и тем нерассказуемым запахом древнего южного города, что пленяет всегда – в этом есть великое очарование и прелесть, навсегда западающие. Да, вот теперь «настоящее», мог бы сказать Глеб, в волнении и поэтическом возбуждении неторопливо направляясь к могильному памятнику Скалигеров. Да, это не Тауэнцин-штрассе. Совсем не Тауэнцин-штрассе.
Данте встретил Глеба на небольшой, слабо освещенной и пустынной площади, по которой некогда ходил. Теперь стоял перед Palazzo del Consiglio[46], на каменном пьедестале, каменно молчаливый, в венке из лавров, всегда похожем на венец терновый. Нос его, как всегда, горбился, нижняя челюсть выступала. У ног спали голуби. От шагов Глеба сонно вспорхнули и перелетели под аркады дворца.
Глеб сел за столик простенького кафе, под открытым небом. Оно скоро уже закрывалось. Никого больше не было, Глеб сидел за чашечкой кофе. Данте был безглаголен. «Вот бы куда Карла Ивановича!» Глеб улыбнулся даже. «Ну, конечно, он здесь бывал, все отлично знает…». Но не хотелось ни о чем думать, он сидел в тишине итальянской ночи, на этой площади города – единственного не проклятого каменным молчальником – сидел и молчал и сам наполнялся безглагольностью вечности.
Башенные часы пробили одиннадцать. Глеб допивал свой кофе. Шляпа его лежала рядом, Данте смутно белел в нескольких шагах. Над ним, как и над Глебом, стояли звезды. И в этой тишине, чуть прерываемой иной раз одинокими шагами проходящего да негромкими словами камерьере, собиравшего и уносившего внутрь кафе столики – вдруг сверху медленно, винтообразно кружась в полете несколько таинственном, спустилось голубиное перо, маленькое и легкое – село на плечо Глеба. Оно было почти невесомо. Оно было почти не вещь. Откуда пришло? Голуби спали. Сколько оно плавало, куда носил его теплый ток? Но прилетело.
Глеб снял его в некоем волнении. Данте безмолвно стоял. Данте был совершенно безмолвен.
С этим перышком Глеб возвратился в альберго. Элли и Таня спали.
– Ах, это ты…
Элли сонно приподнялась, улыбнулась и легла на другой бок.
– Я рада, что ты вернулся. Я рада, что ты жив.
И мгновенно опять заснула.
* * *Утром он рассказал ей о перышке. Это вполне было в духе Элли, ей очень понравилось.
– Мы теперь всюду будем возить его с собой. Таня, правда, мы будем беречь перышко? Оно будет у нас волшебное.
Таня могла поправлять ее в делах кухонных и хозяйстве, но в таких беззаветно склонялась.
– Будем возить, моя радость. Мы его всюду с собой повезем и будем его любить.
Глеб передал женщинам маленький свой палладиум, и с Танею перышко следовало теперь всюду за ними. Побывало на Piazza delle Erbe, любовалось сутолокой, пестротой рынка, над которым скромно восстает мадонна, журчит фонтан и воздвигаются разноцветные дворцы. Подымалось за рекой в отвесные сады Джусти, откуда видна вся Ломбардия чуть ли не до Милана, и на другой день уехало с хозяевами в Венецию.
– Оно у нас чудное, – говорила Элли, разглаживая его нежным прикосновением. – Оно будут нам помогать, охранять нас.
Элли любила такие штуки. В заповедной шкатулочке везла с собой щепотку московской земли. («Когда умру, это со мной в могилку», – говорила Глебу.) Ехала с ними в коробочке и горсть флорентийской земли, память их молодости. Некогда на вилле Петрайя Элли в итальянской восторженности вдруг стала разрывать в саду землю и собирать в сумочку. Подошел старичок садовник, посмотрел не без удивления. На вопрос, для чего это, Элли ответила, что увозит с собой в Москву, на память: потому что любит Флоренцию. Старичок улыбнулся, сказал:
– Signora е molto entusiastica[47].
Так и странствовал этот прах, мелкий, серо-коричневый, в русской сумочке по русским землям, а теперь вот, в смиренном облике, возвратился на родину, рядом с московской землей.
* * *Во Флоренции Таня не без удивления смотрела, как мать целовала бронзового кабана близ рынка. (А в молодости подвязала ему раз на морду ленточку.) Струйка кристально-хладной воды лилась из кабаньего зева, Элли смеялась, брызгала на Таню водой и сквозь смех даже слезы блистали в ее глазах под сентябрьским солнцем Флоренции.
– Он чудный, кабан, чудный, Таня – посмотри какой удивительный!
– Очень красивый, радость моя…
Таня была еще мала. Она выросла в том, что все, что делает или говорит «главная всей России» – необыкновенно и непредсказуемо. Так что удивление длилось минуту, а потом быстро все вошло в норму: если чудо мое восхищается, значит есть чем – духа критики в Тане еще не было, и хоть сама она кабана этого никак бы не поцеловала, все-таки восхищалась сейчас без затруднения: по доверию.
Глеб, как и Элли, находился в состоянии некоего блаженного полоумия: дня ему было мало, глаза неустанно глядели, ноги неустанно носили. Эти дни во Флоренции как бы повторяли для обоих времена молодости, как бы побеждали само время – побеждали и страшное пережитое российское.