Лев Толстой: Бегство из рая - Павел Басинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и возвращая дневники за 89-й, 90-й и 91-й годы, Чертков не стал расставаться с дневником 1884 года, тем, где жена Толстого именовалась «крестом» и «жерновом на шее». «Согласно вашему желанию, — писал он Толстому, — я его перечитываю, вычеркивая или вырезая нежелательные места». Таким образом, Чертков брал на себя полное право быть моральным цензором Толстого.
Начавшись в 90-е годы, война за дневники шла до самого ухода Л.Н. из Ясной Поляны. На одной стороне — Чертков с его страстью собирателя рукописей Л.Н., в том числе и самого интимного характера. На другой — С.А. с ее желанием «откорректировать» живую семейную историю.
В конце концов это и стало тем «крестом», на котором был распят Толстой.
Глава девятая
ОТЛУЧЕНИЕ И ЗАВЕЩАНИЕ
Когда Толстой уже сидел в зале ожидания на станции Астапово, Саша с Феокритовой собирали в вагоне вещи, разложенные для дальней поездки в Новочеркасск. «Когда мы пришли на вокзал, — вспоминала Александра Львовна, — отец сидел в дамской комнате[20] на диване в своем коричневом пальто, с палкой в руке. Он весь дрожал с головы до ног, и губы его слабо шевелились. Я предложила ему лечь на диван, но он отказался. Дверь из дамской комнаты в залу была затворена, и около нее стояла толпа любопытных, дожидаясь прохода Толстого. То и дело в комнату врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом прически и шляпы и уходили…»
«Когда мы под руки вели отца через станционный зал, — продолжает Саша, — собралась толпа любопытных. Они снимали шапки и кланялись отцу. Отец едва шел, но отвечал на поклоны, с трудом поднимая руку к шляпе».
Толпа любопытных фигурирует и в записках Маковицкого, под видом «господски одетых людей». Доктор сначала принял их за пассажиров, ожидавших свистка своего поезда, но это были железнодорожные служащие. Среди них стоял и журналист «Русского слова» Константин Орлов.
Когда в доме начальника станции Озолина приготовили постель для больного и настало время вести его в дом, возникла неувязка. По-хорошему, как считал Маковицкий, Толстою нужно было не вести, а нести. С каждым самостоятельным движением больной терял драгоценные силы, сердце его работало на пределе. Но как, кому это делать? Никто из толпы, включая журналиста Орлова, который следовал за Толстым инкогнито, не вызвался помочь врачу и двум девушкам. Шляпы снимали, кланялись. Но помочь не решались. Всё-таки Толстой! Боязно прикоснуться!
Наконец один служащий решился взять Толстого сзади под руки. Потом выяснилось, что его отец — уроженец Ясной Поляны. На выходе из станции к ним подошел еще сторож железной дороги, он взял Л.Н. под мышки спереди.
Толстой, замечает Маковицкий, «сильно падал вперед». Он уже не мог ходить. Уход закончился.
В домике Озолина он отказался сразу лечь в постель и довольно долго сидел в кресле, не снимая пальто и шапку. Маковицкий объясняет это тем, что Л.Н. боялся холодной постели. В воспоминаниях Саши дается более интересное объяснение.
«Когда постель была готова, мы предложили ему раздеться и лечь, но он отказался, говоря, что не может лечь, пока всё не будет приготовлено для ночлега так, как всегда. Когда он заговорил, я поняла, что у него начинается обморочное состояние. Ему, очевидно, казалось, что он дома, и он удивлен, что всё было не в порядке, не так, как привык…
— Я не могу лечь. Сделайте так, как всегда. Поставьте ночной столик у постели, стул.
Когда это было сделано, он стал просить, чтобы на столик поставили свечу, спички, записную книжку, фонарик и всё, как бывало дома».
Воспоминания Саши подтверждаются воспоминаниями Озолина. Возникает жуткое чувство. Сбежав из Ясной и оказавшись в другой губернии, в чужом доме, Толстой думает, что находится у себя в имении, и удивляется: почему в спальной комнате всё не так?
Маковицкий в это время был озабочен другим. Надо было протопить печь, нагреть кирпичи, чтобы положить к ногам больного, согреть воды. Если верить Маковицкому, Толстой, сидя в кресле, пребывал в ясном сознании. Просил позвать Озолина и его жену. Извинялся перед ними за причиненное беспокойство, благодарил, просил потерпеть. Хозяева растрогались. Они сами стали извиняться за детей, которые шумели в соседней комнате.
— Ах, эти ангельские голоса, ничего, — сказал Л.Н.
Когда позже рядом с ним сидела старшая дочь Татьяна, Толстой опять вспомнил о доме и сказал ей «Многое падает на Соню. Мы плохо распорядились». Она поняла, что отец имел в виду, но переспросила: «Что ты сказал, папа?» «На Соню, на Соню многое падает…» — повторил он.
И — потерял сознание.
Конец векаТолстой очень тяжело отживал XIX век. «Последнее пятилетие XIX столетия было тяжелым периодом в жизни моего отца, — пишет его сын Сергей Львович. — В 1895 году умер мой младший брат — семилетний Ванечка, очень способный мальчик, не по годам развитой, сердечный и чуткий. Его нежно любила как мать, так и отец, и любовь к нему соединяла их в одном чувстве. А со смертью Ванечки моя мать временно как бы потеряла смысл жизни, и ее истеричность, к которой она была склонна и раньше, теперь обнаружилась с новой силой.
В продолжение того же пятилетия мои две сестры Татьяна и Мария вышли замуж и уехали. Отец, особенно любивший своих дочерей, тяжело переносил их отсутствие, хотя не высказывал этого и старался бороться с этим своим чувством.
В доме моих родителей оставалась только их младшая дочь Александра. В 1900 году ей было 16 лет. Сыновья жили отдельно. Отец чувствовал себя одиноко; в доме преобладало мрачное настроение…»
Грустное настроение было у супругов накануне XX века. Не было между ними даже сцен ревности, яростных ссор. Холодно и тускло стало в Ясной. И вот С.А. записывает в дневнике 23 ноября 1900 года: «С трудом выпытываю и догадываюсь я, чем живет мой муж. Он не рассказывает мне больше никогда ни своих писаний, ни своих мыслей, он всё меньше и меньше участвует в моей жизни».
Но Толстой в это время живет очень напряженной и душевной, и литературной, и общественной жизнью. Он изучает Ницше и Ломброзо, интересуется войной на Филиппинах и в Трансваале. Он встречается с Горьким («Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа»), Он смотрит пьесу Чехова «Дядя Ваня» и «возмущается» ею. Он продолжает заниматься духоборами, интересуясь их устройством в Канаде. Пишет статьи о патриотизме и «Денежное рабство». Читает психологов Вундта, Кефтинга и находит их «поучительными». Он заново изучает Конфуция. Наконец, он пишет свою лучшую пьесу «Живой труп».
Его дневник 1900 года перенасыщен мыслями, каждая из которых на вес золота. Вот, например: «Жизнь есть расширение пределов, в которых заключен человек». В этом дневнике много рассуждений о браке, о женщинах, но в них почти не встречается жена.