Лев Толстой: Бегство из рая - Павел Басинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Синодальный акт расколол даже священство. Вдруг выяснилось, что не только среди «верных чад» православной церкви, но и в среде их пастырей есть немало поклонников Толстого. И решение Синода оскорбило их вдвойне — и за любимого писателя, и за родную церковь.
Синодальный акт вызвал раскол даже среди монахов, этих, казалось бы, самых ортодоксальных ревнителей православия. Из недавно опубликованных писем с Афона схимонаха Ксенофонта (князя Константина Вяземского) к сестре можно судить о том, какой взрыв сомнения, а иногда и возмущения вызвал этот петербургский документ в святынях русского православия.
«Дело Синода блюсти за Церковью, — писал Ксенофонт, — то есть наблюдать, чтобы духовенство вело себя пристойно». «Клясть и поносить людей за то, что они мыслят иначе, чем прочие, не входит в крут деятельности Синода». «Толстой сам себя всегда объявлял не принадлежащим к Православной Церкви, значит, она на него прав не имеет, как не имеет их ни на сектантов, ни на лютеран, ни на католиков». «Если хотят осудить и заклеймить религиозные толкования Толстого, должны собрать собор и притом выслушать его объяснения, а не заочно решать, как Римские папы. Впрочем, кто не знает, что здесь играют роль личные страсти, оскорбленное самолюбие».
Не очень осведомленный в столичных интригах, Ксенофонт возлагал главную вину за «отлучение» на Победоносцева. Другая часть вины возлагалась на Кронштадтского, которого он когда-то знал лично и недолюбливал, считая «вредным шарлатаном». Но не в деталях была суть. Вот главное место из писем: «Я имею точные сведения о всем, касающемся этого дела, ибо у нас многие получают непосредственные известия из Синода, всех этот вопрос страшно интересует, и везде монастыри делятся на два лагеря: на злобствующих и ненавидящих Толстого (коих большинство) и на соболезнующих и ужасающихся этой возникшей в России борьбе».
Хотя отношение самого Ксенофонта к этому вопросу не могло быть объективным. Еще будучи князем Вяземским, писателем и путешественником, он дважды бывал в Ясной Поляне и был очарован Толстым как человеком. «Могу ли я поверить, что этот милый старичок, который сам стелит постели своим гостям, так добродушно улыбается, сидя за самоваром, так деликатно подшучивает над вновь приезжим, не привыкшим еще к его странностям, могу ли я поверить, чтоб он был антихрист, вероотступник и пр. Он, с такою любовью и участием относящийся к последнему бедняку, может ли быть худым человеком? Спроси мужиков его уезда, ведь они на него молятся, никто от него не уйдет не утешенным, никому он не отказывает в помощи».
По-видимому, среди монахов отношение к Толстому было даже еще более сложным, чем среди белого духовенства. Ведь недаром с ним трижды вел многочасовые беседы отец Амвросий. Недаром его обожали насельницы Шамординского монастыря. Недаром такое значение придавалось тому, что Л.Н. не удалось встретиться с отцом Иосифом во время последнего посещения Оптиной. Недаром к нему с таким сочувствием отнеслись простые монахи этой обители.
Монахи чуяли в нем старца. Они понимали, что не писаниями своими, но самим образом жизни Толстой более отвечал архетипу христианского подвижника, чем многие и многие из официального духовенства, особенно облеченные высокой властью. Да, это был «неправильный» старец, «криво выросший дуб», по словам Розанова. Да, его писания о церкви были ужасны. Но писания писаниями, а обликом, всей своей статью — это был старец.
И неслучайно Толстой в первом проекте прощального послания к жене, начертанном в записной книжке накануне ухода, писал: «Я делаю то, что обыкновенно делают старики, тысячи стариков, люди близкие к смерти, ухожу от ставших противными им прежних условий в условия близкие к их настроению. Большинство уходят в монастыри, и я ушел бы в монастырь, если бы верил тому, чему верят в монастырях. Не веря же так, я ухожу просто в уединение». Из окончательного варианта письма место о монастырях исчезло. Но нужно помнить, что Толстой не уходил из Ясной Поляны, а бежал, опасаясь преследования. Не потому ли он выкинул слова про монастыри, чтобы не указать на след, по которому его можно найти? Ведь поехал он именно в монастыри: в Оптину Пустынь и Шамордино. И даже сложно представить, куда еще он мог бы поехать, где могло быть его первое пристанище?
Толстой отнесся к «отлучению», по-видимому, весьма равнодушно. Узнав о нем, он спросил только: была ли провозглашена «анафема»? И — удивился, что «анафемы» не было. Зачем тогда вообще было огород городить? В дневнике он называет «странными» и «определение» Синода, и горячие выражения сочувствия, которые приходили в Ясную. Л.Н. в это время прихварывал и продолжал писать «Хаджи-Мурата».
Тем не менее, понимая, что отмолчаться невозможно, Толстой пишет ответ на постановление Синода, как обычно, многократно перерабатывая текст и закончив его только 4 апреля.
Ответ Л.Н. начинается с эпиграфа из поэта Кольриджа: «Тот, кто начнет с того, что полюбит Христианство более истины, очень скоро полюбит свою Церковь или секту более, чем Христианство, и кончит тем, что будет любить себя больше всего на свете».
Этим эпиграфом он утверждает примат истины над всем, даже над христианством. И это означает, что христианство уже не является для него истиной в последней инстанции. Такова позиция Толстого.
В самом тексте он указывает на двусмысленность поступка Синода. Если это отлучение, то почему не соблюдены правила. Если это только заявление о том, что он не принадлежит церкви, то это ведь и так «само собой разумеется, и такое заявление не может иметь никакой другой цели, как только ту, чтобы не будучи в сущности отлучением, оно бы казалось таковым, что собственно и случилось, потому что оно так и было понято».
«То, что я отрекся от Церкви, — соглашается Толстой, — называющей себя Православной, это совершенно справедливо. Но отрекся я от нее не потому, что я восстал на Господа, а напротив, только потому, что всеми силами души желал служить Ему».
К сожалению, в тексте есть дикие грубости по отношению к церковным обрядам. «Для того, чтобы ребенок, если умрет, пошел в рай, нужно успеть помазать его маслом и выкупать с произнесением известных слов…» Есть, увы, и очевидная неправда. Или, лучше сказать, полуправда. «Я никогда не заботился о распространении своего учения». То есть как «не заботился»? Кто же тогда издавал за свой счет в типографии Кушнерева «В чем моя вера?» и распространял в петербургском высшем свете? Кто передавал Черткову рукописи антицерковных статей, кто радовался их выходу в Англии?
Ответ Толстого, в отличие от синодального акта, написан длинно, что говорит о затруднениях в изложении основной мысли. Но в конце ответа прорывается то главное, что, собственно, и составляет его смысл. «Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к Тому Богу, от Которого изошел».