Катастрофа - Валентин Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Да, что я наделал за эти 2 года… Агенты, которые вечно будут получать с меня проценты, отдача Собрания Сочинений бесплатно — был вполне сумасшедший. С денег ни копейки доходу… И впереди старость, выход в тираж».
Ну а пока что, неспешно ступая по излюбленной Наполеоновой дороге, нашептывал стихи:
Отлив. Душа обнажена.Душа гола, и безобразноЧернеет ил сырого дна.
Внизу, в белесом тумане древними серыми глыбами распластался город. Немолчно трещат цикады. Откуда-то потянуло острым запахом коровьего навоза и парного молока. Настал любимый час Бунина — на склоне дня, когда солнце, утомленное дневными трудами, готово спрятаться за горизонт, но еще ярко светит меж деревьев, а под ногами упруго пружинит хвойный ковер.
Гляжу с холма из-под седых оливНа жаркий блеск воды, на этот блеск зеркальный,Что льется по стволам, игрив и прихотлив.
Эти стихи при его жизни никто не узнает. Записанные на клочках бумаги, они станут дожидаться своего часа. И он придет: на склоне жизни, за несколько месяцев перед своим «освобождением», их опубликует верная памяти мужа Вера Николаевна.
Но пока что стихи давали его измученной душе мгновенное забвенье:
Листвою мелкою, лимоннойЗасыпан черный путь лесной,Осинник, сизый, обнаженный,В свинцовом небе надо мной.
Розовый солнечный диск полностью ушел за дальние горы Эстереля. Но спокойный красный свет каким-то чудным образом задержался не только на верхушках высоченных сосен, но и блестел по хвойной золотистой подстилке.
Как всегда в минуты наивысшего душевного восторга, на Бунина накатило молитвенное состояние, когда он наиболее сильно чувствовал свою связь с Создателем. Он живо ощущал Его в себе, и тогда душа воспаряла выше всех земных огорчений, все человеческие деяния по сравнению со вселенной и Его делами казались ничтожными.
И это чувство давало то наслаждение, которое не могло дать ничто земное.
Его уста жарко выдохнули:
— Да будет, Господи, воля Твоя… Не оставляй меня! И как еще могут люди сомневаться в том, что Ты есть? Разве нужна тусклая свечка, чтоб разглядеть яркое солнце?
И тут же пришло твердое решение:
— Надо работать! Я не вечен, но есть давний мой долг — я обязан написать книгу о Толстом. Откладываю «Лику», берусь за этот труд: расскажу — в меру сил своих, — как Толстой шелк Богу, как понимал Его волю.
…Впервые за много дней он в дом вошел спокойный и радостный. Поцеловал жену, похвалил за прекрасный ужин: на столе в красивых тарелках (Бунин подарил Вере Николаевне роскошный сервиз, к тому же работы самого М.С. Кузнецова — знаменитой дореволюционной фирмы) лежали куропатки, буябес, швейцарский сыр, бутылки с дорогими французскими винами и отличными русскими водками.
Бунин за столом не выпил ни капли спиртного.
4
С ранним рейсом автобуса он поутру отправился в Ниццу, в русскую библиотеку. Древний хранитель книг, некогда служивший в Румянцевской библиотеке и в молодые годы знавший Тургенева и Достоевского, чьи портреты с их дарственными надписями висели над его столом, смахнул старческую слезу:
— Вы — наша национальная гордость!
Бунин улыбнулся, увидав рядом с портретами классиков и свой, обрамленный в простенькую черную рамочку.
— Чем могу служить, дорогой Иван Алексеевич?
— Нужны биографические книги и воспоминания о Толстом.
Старик долго лазил по полкам, разгоняя тучи пыли, кашляя отчаянно и рассказывая о посетителях, кои навещали «Румянцевский музеум».
— Лев Николаевич у нас бывал, прямо ко мне в отдел захаживал. И Чертков по его заданию приходил, я бо-олышущие списки удовлетворял. И Короленко, и Толстой-второй…
— Второй?
— Да, Алексей Константинович, поэт. Ва-ажный был и очень уважительный. Ну а теперь вы, Иван Алексеевич, литературу требуете. О-очень мне это по вкусу!
Книги были отобраны, Бунин заполнил почти десяток формуляров и, отягощенный неподъемным портфелем, отправился домой.
В тот же день он отправил письмо в Париж, в Тургеневскую библиотеку: «Очень прошу правление Тургеневской библиотеки выслать мне недели на две:
1. Биографию Толстого, составленную Бирюковым.
2. Книгу Мережковского: «Достоевский и Толстой».
3. «Исповедь» Толстого.
4. «Жизнь Будды» Ольденберга.
Заранее благодарю за исполнение этой просьбы и очень прошу сообщить, сколько я должен буду выслать библиотеке за расходы по пересылке и пр.
ИВ. БУНИН».
(Спустя четыре десятилетия причудливыми путями это послание попадет в Москву, а спустя полвека — книга, о которой речь пойдет ниже.)
На следующий день, когда Бунин сидел за рабочим столом и делал выписки из привезенных накануне книг, услыхал внизу радостные крики Веры Николаевны:
— Ян, иди скорей, кто к нам приехал!
Выглянув в окно, Иван Алексеевич увидал супругов Полонских и мальчика лет десяти — это был их сын Александр, или, как его звали близкие, — Ляля.
Бунин заспешил вниз.
Он любил эту семью. Полонские всегда были спокойны, улыбчивы, доброжелательны. Яков Борисович говорил как об обыденной вещи:
— Мы с женой за всю жизнь ни разу не поссорились!
Теперь он протянул Вере Николаевне большую коробку конфет и букет цветов, а Ивану Алексеевичу в бумажной обертке книгу.
— Вот уж правда: на ловца и зверь бежит! — воскликнул Бунин. — Очень нужный том, мне когда-то Тихон Иванович подарил его, да Куприн взял почитать, ну, понятно, не вернул.
Переводчик, издатель и лично знавший Льва Николаевича Тихон Полнер в 1928 году выпустил в издательстве «Современные записки» книгу «Лев Толстой и его жена. История одной любви».
— Поразительно, как вы догадались сделать мне такой подарок, — продолжал удивляться Бунин. — Эта книга — отличный материал, я обязательно ее использую в своей работе.
* * *
В настроении Бунина наступил резкий перелом. Ему было стыдно вспоминать о том упадке духа, который он испытал недавно.
— Бог дал мне талант, я не должен зарывать его! — повторял себе он.
Теперь он с отвращением думал о былой близости с этой молодой, полноватой, с теплыми мягкими губами и уклончивым характером женщиной. «Все, что у меня было с ней, — это от дьявола, а потому мерзко, — говорил себе Бунин. — Ведь все ее желания, все стремления — мелочны и пустяковы. И все время, постоянно — притворство, желание казаться умнее и возвышенней, чем она есть на самом деле. А сколько я принес горя Вере! Почему об этом я забывал? А вот Вера оказалась настоящим ангелом, терпеливо выносившим мои выходки! Господи, прости меня».
И как епитимью, он наложил на себя обязанности: с особой добротой относиться к жене и не раздражаться присутствием Га-ли и Магды, терпеть их и помогать им в меру своих сил.
Он опять вел усидчивый, трудолюбивый образ жизни. Вставал, когда еще спал весь дом. После короткой прогулки завтракал и читал газеты. Затем поднимался из столовой к себе в комнату и удобно усаживался за стол, загромоздив его литературой о Толстом: из библиотечных книг делал выписки, а свои личные порой превращал в подобие рукописей — исписывал их, заполнял страницы отметками и подчеркиваниями. Любимый карандаш (забавно— как у Сталина) — синий.
Вот он лежит передо мной, бунинский экземпляр книги Полнера. Что занимало ум Ивана Алексеевича, какие мысли волновали его? Приведу лишь две.
«…Разногласия супругов не прекратились. Прежней любви — теплой и человеческой — уже не заметно в будничных отношениях Толстого к Софье Андреевне. Он даже сознательно работал над избавлением себя от исключительных привязанностей — это входило в его теории. Его идеал — ровное благожелательство ко всем людям, и в особенности к врагам. Исключительные привязанности к близким людям — грех и должны быть преодолены. Конечно, все это теории. В действительности, в повседневной жизни он оставался человеком, потеряв прежнюю любовь к жене, далеко не всегда способен был относиться к ней «по-христиански». Часто он волновался, сердился, издевался.
Софья Андреевна, напротив, сохраняла остатки личной привязанности к нему. Она ухаживала за ним, всячески заботилась об его телесном здоровье, волновалась и краснела от малейших знаков его внимания. Но учение Толстого она ненавидела всеми силами души: не говоря уже о том, что оно стояло в полном противоречии с ее любовью к семье и к материальным условиям жизни, оно, это учение, отнимало у нее душу любимого человека и ставило преграду между ним и ею. Оставшись изолированной среди толпы поклонников Толстого, она ожесточилась и при малейших намеках на толстовские идеи считала необходимым возражать. Насмешки Толстого, его протесты, его отзывы о семье, браке и женщинах действовали на нее вызывающе и заставляли со своей стороны, не стесняясь ничьим присутствием, доказывать противоречия толстовских идей и смеяться над ними. При этом ее самоуверенность, на которую жаловался Толстой еще в первые годы после женитьбы, развилась до невероятных размеров. Полное неуважение к идеям «великого» Толстого шокировало его благоговейных последователей и не могло не действовать на него самого».