Рембрандт - Гледис Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Госпожа Диркс испустила вздох, сотрясший все ее тяжелое тело.
— Вашей милости не следовало это делать. Во всем виновата только я, и хочу я одного — чтобы ваша милость простила меня, — промолвила она.
— Я уже простил вас, да и просить прощения должны не вы, а я. Сам не понимаю, что со мной стряслось. Наверно, все дело в том, что за последнее время мне не очень-то везет.
Да, невезение придавило его, как рухнувшая стена, окончательно сокрушив его духовные силы. Кто смотрел на огромное полотно в Стрелковой гильдии, кто говорил о нем? Где толпы заказчиков, которых должно было оно привлечь в его великолепный дом? Сколькими поцелуями, сколькими последними, милыми сердцу разговорами пожертвовал он ради этой картины, уверенный — боже мой, как несокрушимо уверенный! — что она окажется достойна любых жертв! А теперь Баннинг Кок извиняется за нее, Хофт и Фондель делают вид, что ее не существует, фон Зандрарт издевается над ней, Бол и молодые ученики затевают из-за нее постыдные драки на собраниях гильдии святого Луки и в тавернах, ему самому стало хуже, чем было до того, как он притронулся к ней кистью, и Саския мертва.
— Возьмите себе эту цепочку, Гертье, — сказал он голосом, похожим на голос Клартье.
Госпожа Диркс, растрепанная и задыхающаяся, села на постели, глядя не столько на подарок, сколько на волосатую руку, которая протягивала ей цепочку, и, прежде чем художник угадал ее намерение и успел отшатнуться, она схватила эту руку, поцеловала и залилась слезами.
— Не смейте этого делать, — бросил Рембрандт так резко, что ему пришлось тут же пояснить. — Возьмите эту цепочку, Гертье, и носите ее; а если я когда-нибудь снова выйду из себя, помните, что дело тут не в вас, а совсем в другом.
Еще раз взглянув на Гертье, которая лежала на боку, прижав цепочку к подушке мокрой от слез щекой, художник вышел из комнаты и отправился вниз.
— Скажи, Клартье, госпожа Диркс не в первый раз ведет себя так, как сегодня? — спросил он.
— Если ваша милость хочет знать, кружилась ли у ней голова и бывала ли она немножко не в себе, то не стану лгать — да, хоть и не очень часто. Но ведь у нее на руках такой большой дом, а из меня не бог весть какая помощница, хоть я и делаю, что могу.
— Сколько тебе лет, Клартье?
— Четырнадцать, ваша милость. — Девочка уронила нож и взглянула на хозяина испуганными голубыми глазами. — Вы хотите уволить меня, ваша милость?
— Да нет же, нет! Я просто подумал, не нанять ли нам еще одну девушку, помоложе, чем госпожа Диркс, но постарше тебя.
— Это было бы замечательно! Втроем мы наверняка сумеем содержать дом в порядке. Я как раз знаю одну подходящую девушку, если, конечно, у вашей милости нет уже кого-нибудь на примете.
— Кто она такая, Клартье?
— Звать ее Хендрикье Стоффельс, а родом она из нашей деревни, из Рансдорпа. Ей лет двадцать, может быть, чуточку больше, она хорошая хозяйка и красивая девушка; ваша милость будет гордиться, что двери заказчикам отворяет такая служанка.
Стараясь не думать о сильно поредевшем списке клиентов, Рембрандт для развлечения представил себе эту Хендрикье Стоффельс из Рансдорпа. Он решил, что она блондинка, как Клартье, и рост у ней достаточно высокий, чтобы она могла доставать до каминных досок и картин; внешне она, вероятно, сдержанна, как Маргарета ван Меер, только эта деревенская Юнона полнее. Руки, грудь и плечи у нее округлые, движения медлительные, походка величавая.
— Ей наверняка понравится здесь, — продолжала маленькая Клартье. — Ведь что с ней будет, если она останется в деревне? Выйдет замуж за какого-нибудь дурня, мужика или сапожника…
— Это еще не самое страшное, что может с ней случиться, — нечаянно вырвалось у художника: ему вспомнилась Лисбет. Бедная Лисбет, бедный Хендрик Изакс!
— Вы в самом деле так думаете, хозяин? А я вот нет. Я очень рада, что уехала из Рансдорпа.
— Ты умеешь писать, Клартье?
— Да, ваша милость. У нас в Рансдорпе все учатся грамоте.
— Напиши-ка этой Хендрикье Стоффельс и спроси, не согласна ли она приехать. Сделай это не откладывая.
— Охотно, ваша милость.
На минуту у Рембрандта стало теплее на душе — ему предстало прежнее видение: блистающий безукоризненной чистотой великолепный дом, каким он никогда не был и каким художник всегда хотел его видеть. Но эта мысль лишь ненадолго утешила его. Не успел Рембрандт повернуться и выйти в другую комнату, чтобы поиграть там с малышом, как он уже понял: что бы ни было — пусть даже вся медь в доме будет вычищена, вся пыль сметена, все свечи зажжены, его увядшее сердце больше не расцветет. «Что мне делать с домом? Как я буду жить в нем?» — думал он, радуясь тому, что мальчик, оставив игрушки, немедленно вскарабкался к нему на колени.
— Папа устал, — пролепетал Титус, и, выдохшийся, словно человек, который долго плыл в ледяной воде, художник прижался щекой к теплой круглой головке, вдыхая аромат шелковистых кудрей.
* * *Настала весна, свет уличных фонарей и огни в окнах стали не такими резкими, из Рансдорпа приехала Хендрикье Стоффельс, и теперь, когда всюду был наведен порядок, такой порядок, какого здесь не было даже при жизни хозяйки, Рембрандт сам удивлялся, почему какое-то смутное беспокойство гонит его из дому. Пять раз в неделю, съев хорошо приготовленный ужин, он покидал свое жилище, где очаги были вычищены, свечи зажжены, стекла вымыты до блеска, и подолгу гулял, вдыхая ароматы апреля: пар, плывущий над влажной от дождя мостовой, благоухание цветущих яблонь в дальнем саду, странно целительный запах спокойного моря. После этих долгих прогулок он заходил к супругам Ладзара или Пинеро, к своему соседу ученому раввину Манассии бен Израилю, в салон Анны Веймар Сикс или в маленькую гостиную Тюльпа — безразлично куда, лишь бы не попасть домой до одиннадцати, когда все, за исключением верной Гертье, уже улягутся в постель.
Хендрикье Стоффельс жила у художника полтора месяца, а он всего несколько раз взглянул на нее, да и то лишь для того, чтобы с лукавой улыбкой сравнить ее с тем портретом девушки, который он мысленно набросал в день, когда Клартье отрекомендовала ему свою землячку. Хендрикье оказалась брюнеткой с роскошными густыми волосами, которые отливали медью, когда она сидела у свечи. Роста она была небольшого: чтобы дотянуться до каминной доски или картины, ей приходилось вставать на стул, и даже ни разу не подойдя к ней близко, Рембрандт знал, что голова ее еле доходит ему до носа. Теперь он понимал, почему Клартье, еще плоскогрудая девочка, так часто прохаживается с Гертье насчет фигуры Хендрикье: новая служанка была девушкой полной и очень женственной — высокая грудь, узкая талия, округлые бедра. Верно, — думал Рембрандт, — она была как раз такой служанкой, которой он гордился бы, видя, как она открывает двери его заказчикам, если бы у него еще оставались заказчики. Глаза у нее были большие, темные и тихие, ее серое домашнее платье и большой накрахмаленный фартук отличались опрятностью и своей строгостью еще больше подчеркивали чистоту ее смуглого лица. Гертье ошибалась, утверждая, что Хендрикье справляется с делом не так быстро, как следовало бы: движения новой служанки были не столько медленными, сколько ровными и неторопливыми, как у грациозной и гибкой молодой кошки. Художник догадывался, что она достаточно умна, чтобы не выглядеть слишком умной в глазах своей предшественницы, которая может стать ей врагом. Он скорее угадывал, чем слышал, как она, наверно, смеялась в кухне, когда Гертье заявила, что мыть голову перед сном — лучший способ завести вшей. И хотя Титус явно льнул к новой служанке и старался завоевать ее расположение своим обычным способом — улыбкой или брошенным украдкой взглядом, Хендрикье не таяла от этих уловок малыша, относилась к нему нарочито холодно и чаще сажала его на колени к Гертье, чем к себе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});