Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он верил в естество: казалось, что любая баба, какой бы вздорной ни была, самолюбивой, неуправляемой, шальной, должна естественно и неизбежно исполниться готовности трудиться для ребенка, что это происходит в ней само собой, неодолимо, как бы и вовсе без участия рассудка.
В лице у Ады же была одна какая-то плаксивая изломанность, вот это столь ему, Камлаеву, претящее расчетливое вымогательство сочувствия: хочу, чтоб ты боялся, хочу, чтоб от меня не отходил, хочу, чтобы отдельно от меня ты не существовал. Вправе она? Вправе. Но только без шизофрении, в самом деле. Вот не во вред себе, в конце концов. А тут сдвиг по фазе уже, психоз маниакально-депрессивный. Он что? Он никуда не уходил, был рядом, сколько мог. (В конце концов, он должен зашибать деньгу — на содержание Ады — чужое жрать он не привык, и так папашка и мамашка Адины нет-нет и попрекнут его куском, оказанным содействием, проявленным участием.) Упрямо продолжал с ней говорить, это ведь важно, да, — чтоб не было молчания между вами… рассказывал ей о своих делах, последних превращениях звука — решив (ему казалось, справедливо), что раз это имеет значение для него, то и для Ады — точно такое же значение. А как еще? «Поверять сокровенное», да. Чтоб не возникло чувства, что вы порознь, что есть отдельное «твое», в которое ты не впускаешь никого, и есть отдельное «ее», которое тебе не интересно. Но вместо чувства цельности он добивался на поверку раздражающе обратного — обвинения «ты ни о чем другом думать не можешь».
Начинал о ее состоянии, о врачах, о визитах в больницу — и тут был не прав, и тут ей нужно было непременно уличить его в какой-то фальши, сделанности этого простого интереса, и он, уже предвидя это ее предубеждение, и вправду начинал фальшивить в другой раз… Короче, совершенное хождение по мукам, измышленным, никак не связанным с реальностью, надуманным со злости, сдуру, с жиру. Наверное, были вещи, которых он, Камлаев, пока что не умел, не мог, так, как не может первоклассник справиться с задачей из физтеховского сборника — а может, и уже не мог, как не может дебил, который навсегда останется четырнадцатилетним. И если б не его, камлаевская, мать, то Адка бы и вправду, может быть, — кто знает — таких бы наломала дров.
Мать здорово переменилась к Аде, едва узнав про плод: куда-то испарилось все ее предубеждение — теперь она легко и просто обнимала «не ту», невыносимую невестку, носилась с Адой, как курица с яйцом, кормила с ложечки, все время находила каких-то страшно знаменитых гинекологов; такое ощущение, что и сама немного двинулась рассудком — немного забеременела тоже. Немного поспокойнее стало, посвободнее; он, Эдисон, был рад, что удалось переложить, что кто-то сделал за него вот эту непонятную и тяготящую своей непонятностью работу — переживать чужое состояние как свое. У баб это выходит легче, проще, а он, Камлаев, нужен для иной задачи — пустым и чистым, безо всяких тормозов, без этих бабьих дел, обыкновенных.
Анахорет
1
Шерше ля фамм — «секс-символ» империи палаческих тридцатых, вчерашняя богиня шестидесяти трех, не то вдова, не то жена пропавшего Урусова, не подходила к телефону, отвечала глубокой тишиной за дверью будто бы в самом деле нежилой квартиры.
Камлаев долго и справедливо опасался поднять глаза на фильмы с участием Елисеевской-Урусовой, боялся «эффекта Лили Брик»: вперишься в сохраненное на пленке лицо великой, главной красавицы «тех лет» — и обомлеешь, не поверишь: моль бледная, вообще червяк какой-то, каких изображают на рукодельных санитарных бюллетенях в поликлиниках; не может быть, чтоб это полу-неизвестно-что вертело всеми знаменитыми мужчинами эпохи. Потом узнал, что Елисеевская — главная кумирша не прекращавшегося Адиного детства, и все же посмотрел, осмелился: огромный взор сияет холодной яростью и в то же время нежностью, нежданно тонкое для культа колхозной спелости, дородности, проворное, ломкое, звонкое тело течет подзапретной мелодией, джазом, Колтрейном, той самой силой стихийной, которой император Иосиф не терпел и приказал курортницам в Крыму прикрыться наглухо — так, чтобы ни плеч, ни коленей, ни лучика освобожденной наготы — ив то же время чувство верное, что эту Ираиду, при всей отъявленной горячей обнаженности, не взять, не потребить.
Подстерегал и выпас пожилую, в солнцезащитных черепаховых очках, в тюрбане, одутловато-дряблое лицо, затянутое в ячею морщин под толстым слоем штукатурки.
Встал поперек дороги: «Здравствуйте. Я музыкант, интересуюсь настоящим Андрея Ильича Урусова. Мне не важно, что было тогда. Интересует правда музыкальная, и только. Поймите, Ираида Алексеевна, доходит до смешного — вот мы, которые хотим узнать… никто не знает даже, жив он или умер. Так не бывает, согласитесь, не должно быть. Доподлинно известно, он делал свою музыку в шестидесятых, работал, жил, вот мне достался обрывок партитуры. Короче, помогите нам. Не говорите, чтобы мы пошли в милицию, в архив — и так уже оббили все пороги. Скажите мне, где он сейчас… лежит или… живет… неважно…»
Сняла очки, как будто для того чтобы получше разглядеть Камлаева, полюбоваться молодой силой, заради женских взглядов слепленной мордой — все так же ясно, беспощадно просияли все те же молодые, совершенно не полинявшие глаза: «Он мало вам оставил?» — «Да! Должно быть больше. И больше есть, то есть будет, будет, если вы поможете». — «Хотите застать его самого?». — «Да, именно». — «Вы поздно спохватились, мальчик. Он умер в шестьдесят девятом от опухоли мозга в Ленинграде. Мне написала дочь…» — «Дочь?» — Камлаев обмер перед обрывистой могилой, хотелось попросить по-детски «не бросай». — «Его дочь, от второй жены. Она его возила к знаменитому Камлаеву в Москву, но тот уже не мог всё без остатка вырезать».
Из спасенных отцом можно было составить город, из тех, кого не спас, — проспект. Что ж ты, отец, не вырезал все без остатка из башки отдельно взятого Урусова? Не знал, что он мне может пригодиться? Зачем мне тысячи других, носящих в черепе твои титановые скобы?
— …Тебе звонил какой-то Мухоротов, — с поджатыми губами сказала мать, когда он возвратился наутро с посиделок с Падошьяном: поджатость губ, взыскующий холодный взгляд ее сказали, что он не должен с Адой так — теперь и мать его судила за «полное отсутствие всякого присутствия», переставала и опять неутомимо принималась поучать: будь с ней, держи, не отпускай, дай ей спокойствие… — У Адочки повысилось давление, мы вызвали врача…
— Что Мухоротов? — оборвал он, чуя, как в нем неподконтрольно поднимается бесстыдство, сродни тому, давнишнему, бунташно-подростковому «слышь, временные, слазь, кончайте мной командовать, я сам себе хозяин». — Что Мухоротов? Мам! Я слышал, что ты мне сказала. А Мухоротов что?
— Чтоб позвонил ему. Что хочет встретиться, — мать уронила обреченно. — Какие-то известия, которые нужны тебе, а не ему. Ты совершенно совесть потерял?
Камлаев задрожал, почуяв близость зверя, готовый распрямиться, прыгнуть, стрекануть… Что он нашел? Кого? Портфель, набитый партитурами и дневниками? Гигантский «послелагерный» архив, который сберегли жена и дочь? Камлаев выскочил из дома, поймал машину, пересел за столик кафе «Эльбрус» лицом к бульвару. Упитанно-лощеный, осанисто-приятно-представительный майор госбезопасности взял триста коньяка и карские, без лишних слов швырнул на стол пустой, показалось, конверт:
— Держи. Вот твой Урусов.
— Чего это?
— Адрес.
— Чей адрес? Где? На кладбище?
— Город-герой над вольной Невой, Дыбенко, сорок девять. Езжай, припади.
— Жена его, дочь там?
— Ну да, дочь, зять, ребенок, вся семья. Забрали к себе старика. Жена девять лет как тому умерла.
— Он умер, он! — под Эдисоном проломилось, так это было, будто настал тот день и час, когда мы все родимся вновь, и праху было сказано: яви то, что ты сохранял до времени.
— Ну, может быть, и умер. Вчера был жив, сегодня — я не проверял. Семьдесят с лишком лет — конечно, каждый может дуба дать.
— Он умер восемь лет назад.
— Да? Кто тебе сказал такое?
— Елисеевская. Ираида!
— Она давно рассудком тронулась, тут помнит, тут не помнит. Она так много потеряла мужиков, что уж и не помнит, когда и где кого и потеряла ли вообще. Послушай, вундеркинд, в конце концов, кому ты больше веришь — шизофреничке Ираиде или комитетчику? Вот это, вообще-то, документ.
— Ты в курсе — я не отрабатываю? — спросил Камлаев, как ребенок, потянувшись к адресу.
— Я, вундеркинд, тебя с шестнадцати годков, вообще-то, знаю, ты забыл? И помню, как ты нам сказал «а дайте мне оклад тогда и звание лейтенанта», когда мы, помнишь, пробовали взять тебя в работу. Я про тебя тогда уже все понял, что каши из тебя не сваришь, да. Такого только в дурку или за бугор, чтоб не ездил тут нам по ушам. Ох, как же я породу всю вашу не терплю вот эту. Всех понимаю: человек он что? животен, слаб, подмять любого, оплести — раз плюнуть. Всем хочется удобства и пожить еще… да что там говорить? студент вон сессию не сдал, и все, он наш уже, без лишних разговоров, уже готов писать на каждого отличника. О, ты не представляешь, какая это агентура — троечники! Вот прям по Достоевскому, по «Бесам», вот был писатель, уважаю. Все написал. Ты думаешь, про нас, про революцию, систему — не-е-ет. На то и гений, чтоб писать про послезавтра. Ты думаешь: вот мы уйдем и станет лучше, да, — цивилизация, свобода? Вот тут-то наконец вы и вздохнете? Нет! Вот тут-то только и начнется все. Не будет нас, душителей свобод, вот тут вас всех и передушат во младенчестве. Ты думаешь, то плохо, что вас силком в подполье загоняют, но только, брат, когда вас давят, тогда-то только вы и есть. А вот когда людишкам вынесут кормушку и выбор предоставят между упаковками, тогда-то вас, дружочек, и не станет. Вот честно: мне заранее вас жалко. А знаешь, почему? Я вот отличник, у меня медаль. Но я же к вам хотел… в друзья. Я думал, надо просто хорошо учиться… — он был не крепко пьян, но, бешеный, не мог остановиться: прорвало; вдруг проступило с мукой то, что несуетливо, долго, годами, будто ластиком, стирал, давил в себе, чтоб стать бесшумным и безликим исполнителем системы. — А оказалось — этого не надо. Из круглых отличников получаются хорошие бухгалтеры и председатели профкомов. А нужен… нужен просто дар. С рождения, ни за что. Вот где оно, неравенство, Камлаев. Поэтому, Камлаев, вы враги: не уравняешь вас с собой ни мытьем, ни катаньем. Ты знаешь, почему я отдаю его тебе? Я прочитал его письмо Хозяину. Да, да, то самое письмо, наверняка ты слышал об этой челобитной. Ну он там как бы жалуется, да, что всюду его зажимают… так вот там не слова важны, а интонация. Он его не боится. Он — блошка, вошь, и он не боится. Он, он ему диктует. Когда-нибудь ты прочитаешь, поймешь, о чем я говорю. Он пишет как свободный человек… да и не человек вообще, ведь вы гораздо ближе к животному, чем к человеку. Боится смерти, физической боли, конечно… вот если вмазать каблуком по вашим-то изнеженным ручонкам. Но петь не на свой лад — на наш, а нет от неба, он все равно не сможет, твой Урусов. В чем все и дело. Так что давай вали.