Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не работайте допоздна, – попросила.
– Ты же знаешь, я мало сплю, – отвечала Хосефа.
Перед тем как ее окончательно сморил сон, Эмма успела подумать: как часто их с Далмау раздражал этот монотонный, унылый стук, перебивавший их признания, их ребяческий смех; напоминавший о нужде, из-за которой машинка стрекотала не переставая, а главное, о мизерной плате, какую получала швея за четырнадцать часов работы. Но этой ночью скрип педали и стрекот иголки, кладущей стежки, звучал ласковой, согревающей душу песней.
Эмма и Хосефа считали дни, которые оставались до того, как Анастази с семейством должен будет покинуть квартиру на улице Бертрельянс – та стала местом угнетающим, для Эммы даже опасным. Ни Ремеи, ни Анастази не получили той вожделенной работы, мечта о которой заставляла земледельцев срываться с места и перебираться в город. Экономический кризис коснулся многих профессий, сократил рынок труда. Более двадцати процентов женщин, занятых в текстильной индустрии, остались без работы. В строительстве ситуация тоже была плачевной: пятьдесят процентов плотников не были заняты, зато на фабриках Барселоны работало больше двадцати двух тысяч детей. Ремеи, грубая, бескультурная, неграмотная, никак не могла попасть в услужение к кому-то из каталонской буржуазии и не владела никаким ремеслом. Но Анастази был куда хуже своей супруги. Эмма видела его в Братстве: громила на подхвате, он отирался около республиканских группировок, которые либо охраняли лидеров, либо сеяли панику среди населения и разгоняли митинги тех, кто мыслил иначе.
Ибо насилие вернулось в Барселону. Уже в предыдущем, 1904 году анархисты перестали выполнять соглашение, достигнутое после провала всеобщей забастовки 1902 года, и снова стали забрасывать бомбами улицы города; если Леррус обещает рабочим революцию, то и они не собираются уступать. Партийные и профсоюзные деятели не выходили из дому без пистолета, стычки следовали одна за другой, дошло до того, что союз коммерсантов запросил в соответствующих службах позволения создать собственную полицию, поскольку муниципальная показала свою несостоятельность. Тем не менее редкие забастовки, на какие рабочие, исходя из обстоятельств, осмеливались, почти все заканчивались провалом. В 1904 году количество стачек сократилось на шестьдесят процентов по сравнению с предыдущим годом, и в своем большинстве они ни к чему не приводили из-за жесткой позиции хозяев, которые дошли до того, что нагло отказывались предоставлять обязательный выходной день в воскресенье, положенный по закону, принятому в марте прошлого года.
Так вот обстояли дела, и если Анастази не участвовал в какой-то конкретной акции и не шел напиваться в таверну, поскольку шальные деньги жгли ему карман, двое крестьян и их дети, которых благодушная Хосефа назвала «озорниками», потеряв стыд и совесть, часами сидели за кухонным столом и громко скандалили, пока Анастази не клал конец спору ударом кулака, который чаще всего приходился в грудь или в лицо Ремеи, ибо мальчишки предвидели отцовскую вспышку гнева так же точно, как бывалый моряк предвидит бурю, и уносили ноги.
– Вы подыскали себе новое жилье? – время от времени интересовалась Хосефа по мере того, как проходили дни.
Анастази иногда отвечал, а иногда бурчал что-то невнятное. «Не беспокойтесь», – выпалил он однажды. «Нас в любой дом примут, денежки многим нужны», – высказался в другой раз. «Съеду, когда поменяю мою женушку на ту молодуху, что вам греет постель», – захохотал в последний раз, подмигивая Эмме, словно приглашая ее зайти в спальню, некогда принадлежавшую Далмау.
Совладав с гневом, Эмма не ответила грубияну, даже потупила взгляд, в котором читался вызов. Хосефа вырвала у нее обещание молчать. «Не противоречь ему», – чуть ли не приказала. Это Эмма и делала: обходила соседа стороной, когда он попадался на пути; надевала на себя побольше одежек, чтобы он меньше пялился; запиралась в спальне Хосефы – и молчала, молчала, молчала, даже с Ремеи, которую охотно подстрекнула бы к бунту, к неповиновению, к борьбе. «Не вмешивайся, – убеждала ее Хосефа. – Тебя это возмущает, как и меня, но осталось недолго, дочка. Еще пара дней – и они съедут».
Срок близился, а Анастази с семьей ничего не предпринимали, чтобы отыскать другое место, где они бы ругались за кухонным столом, дети бегали бы по дому, а куры квохтали на площадке. Было раннее утро; Хосефа ждала, пока Ремеи накормит завтраком своих, чтобы приготовить еду для себя и Эммы. Эмма дала дочке грудь, ополоснулась в тазу. Анастази разгуливал по кухне в нижнем белье, почесывая то голову, то брюхо, то задницу, то яйца, как вдруг в проеме открытой двери показались трое мужчин.
– Далмау Сала? – спросил один из них, потрясая бумагами, которые сжимал в руке.
Хосефа бросилась к ним.
– Его здесь нет, – ответила, запинаясь. – Вам что-то о нем известно? – Она протянула к незнакомцам руки, будто прося подаяния.
– Вы кто? – спросил пришедший.
– Я его мать.
– А вы кто? – спросила в свою очередь Эмма, вышедшая следом за Хосефой с девочкой на руках.
– Я служащий канцелярии суда первой инстанции района Атарасанас, – пробурчал один сквозь зубы. Потом показал на своих спутников. – А это – судебные исполнители и приставы, – добавил он, показывая через плечо на площадку и лестницу.
– Далмау! – воскликнула Хосефа, кидаясь к судейским. – Что с ним?
– Нам ничего не известно о вашем сыне, – прервал ее служащий и посторонился, впуская судебных исполнителей. – Говорите, его здесь нет? – При этих словах Хосефа замерла. Анастази, поняв, что пришли судейские, скромно отошел в сторонку. Ремеи продолжала готовить завтрак, поскольку мальчишки, ни на что не обращая внимания, настырно просили есть, а Эмма почувствовала, как мурашки бегут у нее по спине, что не предвещало ничего хорошего. – Где он?
– Кто – Далмау? – недоуменно переспросила Хосефа.
– Ну да, Далмау Сала.