Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему ты не подарила его мужу, когда вы поженились? – спросил как бы невзначай, прежде чем снова сесть за стол и взяться за ложку.
Вечное перо лежало на столе, аккуратно обернутое в марлю.
«Почему не подарила?» – задумалась Эмма; все, включая малютку Хулию, казалось, ждали ответа.
– Потому что он не умел писать, – закрыла Эмма вопрос. – Не хотелось лишний раз это подчеркивать.
Дядя Себастьян поужинал и ушел. Он работал в ночную смену. Поколебался немного, но все-таки подошел к столу попрощаться. «Ты еще к нам зайдешь?» – спросил напоследок. Эмма встала, чмокнула его в лоб. Он слегка улыбнулся. Чуть позже братья пошли выпить по стаканчику; Эмма и Роса остались одни и, сидя на кровати, которую столько лет делили, положив между собой крепко спящую Хулию, рассказывали друг дружке все, что случилось с того дня, как они расстались.
От кузины Эмма узнала новости о Далмау. Где он обретается, никто не знал. Некоторые утверждали, будто видели его в разных местах, но все сходились в одном: он был пьян либо под наркотиком, как все попрошайки, что бродят по городу в ночной темноте.
– А как Хосефа? – спросила Эмма.
– Постарела на тысячу лет, но держится. Мы пересекаемся иногда, – отвечала Роса. – Говорят, однажды ночью Далмау явился домой и забрал все, что было там ценного. Говорят также… Не знаю, верить ли этому…
– Что говорят? – насторожилась Эмма.
– Говорят, он поколотил мать. Та пыталась удержать его, успокоить, поговорить, но… – Роса умолкла. Эмма вспомнила удар кулаком, который сама получила в кафе на Параллели. – Каждый рассказывает свое, сама знаешь, как это бывает. Так или иначе, без помощи деньгами, какую оказывал сын, Хосефе пришлось сдать комнату Далмау семье, недавно приехавшей из деревни близ Лериды: муж, жена и двое детишек.
Несмотря на то что уже стемнело, когда они с кузиной распрощались, Эмма пошла на улицу Бертрельянс. Если не успеет на последний трамвай, можно переночевать в Братстве, кто-то всегда тайком оставался там, и она сама не раз это делала. Многие, не имея денег на жилье, спали на прилавках магазинов, где прибирались, даже и жили там. Среди ночных шорохов Эмма распознала стрекот швейной машинки еще раньше, чем заметила слабый огонек свечи, при свете которой работала Хосефа: света этого не хватало даже на подоконник, где свеча стояла. Эмма не могла поверить в то, что Роса ей рассказала, не могла представить себе Далмау-наркомана, пропащего. Пока они с кузиной общались, та трещала без умолку, и это мешало осознать непоправимость произошедшего, но теперь, в недрах старого города, сырость и зловоние улиц окутали Эмму, и воспоминания, смешанные с чувством вины, все сильнее терзали ее. «Вдруг Далмау и правда умер?» – явился вопрос. К тоске, которую навевали окрестные дома, прибавилась дрожь. Эмма плотнее закутала дочку. В последнюю встречу она оскорбила Далмау, облила презрением. Когда он пытался объяснить, что рисунки обнаженной натуры у него украли, не поверила ни единому слову. Какой-то рабочий, куривший у стены, сделал ей комплимент. Эмма нащупала наваху. Что он может ей сделать, ведь она закричит на всю улицу и кто-нибудь придет на помощь, разве нет? Эмма прибавила шагу, прежде чем нырнуть в темный подъезд дома Хосефы, оглянулась на рабочего: тот по-прежнему курил, прислонившись к стене.
Их Эмма почуяла еще с лестницы: куры. Поработав с Матиасом, она узнает этот запашок даже в свой смертный час, когда все чувства, должно быть, оставляют человека. Похоже, жильцы Хосефы полностью заняли крохотную площадку, куда выходили двери квартир: там играли двое почти голых ребятишек и громоздились две клетки, в каждой из которых сидело по две куры. Этот дом никогда не был ее домом, хотя одно время она и думала, что когда-нибудь поселится здесь, но Эмма почувствовала, будто кто-то вторгся в ее личное пространство, когда заглянула в дверь и увидела, как двое крестьян, только что от сохи, грязные и дурно пахнущие, сидят за столом в кухне. Наваха Антонио казалась игрушечной рядом с той, что лежала на столе подле буханки черствого хлеба.
Эмма не стала стучать, даже не кашлянула, чтобы привлечь внимание, просто вошла, не здороваясь.
– Я к Хосефе, – объявила она и направилась прямо в спальню.
Пришлые оставались невозмутимы.
Стрекот швейной машинки прекратился еще до того, как Эмма на этот раз постучала костяшками. Хосефа встретила ее с распростертыми объятиями и со слезами на глазах, так, как будто уже очень долго ее ждала.
Эмма забрала с собой колыбельку Хулии, свое белье и белье постельное, пару тарелок и пару стаканов, несколько столовых приборов, наваху, вечное перо и тряпичную куклу девочки. Больше ничего бы в доме Хосефы и не поместилось.
Она договорилась с поставщиком льда, обслуживавшим Братство, чтобы тот отвез колыбельку и все прочее в своей тележке, отдав ему взамен старое пальто Антонио, в которое до тех пор укутывала Хулию по ночам. Какие-то вещи распродала; настояла, чтобы Пура и Эмилия взяли что-то на память, а остальное спустила старьевщику за несколько песет, которые оказались не лишними в ту холодную зиму 1905 года.
Эмма не могла сказать, хватило бы у нее духу напроситься самой, но она чуть не лишилась чувств от благодарности, когда Хосефа предложила: «Перебирайтесь ко мне». Будто все напряжение, копившееся со дня смерти Антонио, разом ее отпустило. Она не заплакала, не могла больше плакать после того, как они с Хосефой излили друг дружке все свои горести.