Воскресение в Третьем Риме - Владимир Микушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тетушкины опасения неожиданно подтвердились. Я закончил институт, меня распределили в аспирантуру, но не приняли. На экзамене по общему языкознанию я получил не «отлично», как требовалось, а всего лишь «хорошо» с натяжкой. Неожиданно меня спросили о значении орфографической реформы в истории русского языка. Я ответил, что в результате реформы исчезло различие между словами «м1ръ» и «мир» и нынешняя борьба за мир восходит в лингвистическом отношении к латинскому «pax romana – pax Dei». Члены экзаменационной комиссии переглянулись, и мне даже послышалось слово «чудотворцевщина». Так что в результате орфографической реформы меня не приняли в аспирантуру, мотивировав это тем, что мне следует сначала приобрести опыт практической педагогической работы. Поговаривали, правда, что, если бы в комиссию входил проректор Штофик, он бы отстоял меня, настоял бы на моем принятии, но Штофик уехал, как на грех, на курорт, совершенно уверенный, что меня примут. Меня самого больше всего огорчало одно: я не смогу теперь на законном основании учиться у Платона Демьяновича греческому языку Конечно, я и без того виделся с ним почти каждый день и мог бы заниматься греческим самостоятельно, пользуясь его консультациями, но Платон Демьянович предпочитал разговаривать со мной на другие темы, все более личные; в подобных разговорах прошли последующие годы, и на них в значительной степени построена эта книга.
Тетя Маша совсем пала духом, узнав, что меня не приняли в аспирантуру и что при этом было произнесено слово «чудотворцевщина» (сколько раз я потом жалел, что повторил при ней это слово). «Теперь тебя никуда не примут», – горько вздохнула она и тут же достала мне перевод с немецкого по линии картофельного института. (Она уже была на пенсии, но переводы на дом брала все время). Чтобы успокоить ее, я согласился на этот перевод, хотя писал очередной обзор для Штофика, и она, признав, что для Игнатия Лукьяновича тоже работать важно, сделала этот перевод за меня сама. И как я теперь подозреваю, крушение моей научной карьеры совпало с крушением другой величайшей надежды, которой она жила, надежды на возвращение моей матери Веточки Горицветовой (Фавстовой). Может быть, одно другим было подтверждено или даже вызвано. Я писал о том, как моя тетушка-бабушка время от времени бросалась прибирать комнату, считавшуюся Веточкиной. И вдруг она поняла, что прибирает ее напрасно: Веточка никогда не вернется. Раньше она отгоняла эту мысль повседневными заботами о Веточкином сыне, но теперь этот сын, то есть я, отдалился от нее, вроде бы не нуждался в ее заботах, и жестокая мысль напала на нее со всей беспощадностью. Не могу простить себе, как во время моих редких визитов убеждал себя, что ничего особенного не происходит, ведь ma tante Marie до сих пор никогда не позволяла себе болеть, и она была лишь немного старше шестидесяти, но она таяла на глазах; однажды ранним утром на квартиру Чудотворцева позвонили, и женский голос сообщил мне, что Марья Алексеевна скоропостижно скончалась от сердечного приступа. Хоронили Марию Алексеевну несколько ее старых подруг; от института, где она проработала всю жизнь, был только чахленький венок, зато букет из живых цветов (настоящие белые хризантемы) положил на свежую могилу, которую сам же и выкопал, седовласый бородатый богатырь в какой-то грубой хламиде. «Неужели князюшка Муравушка?» – мелькнула у меня мысль, но я только предложил ему деньги, которых он не взял, буркнув: «За все заплачено уже». Но что действительно поразило меня, так это реакция Платона Демьяновича на известие о смерти Марии Алексеевны Горицветовой. Мне показалось, что слезы навернулись на его водянисто-голубые глаза.
– Что же вы не позвали меня… на похороны? – с трудом выговорил он. По-видимому, юная гимназистка княжна Mari Горицветова значила для него больше, чем я думал и о чем он так и не рассказал мне никогда.
Не с памятью ли о юной m-lle Mari связана забота Платона Демьяновича о моем трудоустройстве? Он передал мне перевод греческой мифологии для детей с немецкого, который предложили было ему а он ограничился лишь редактурой. К этому времени материальное положение Платона Демьяновича изменилось. После того как в ученых записках нашего института появилась наконец его «Лира и свирель в народной культуре древних эллинов», книги Чудотворцева снова начали выходить. Вышла «Система античной мифологии», перелицованная «Материя мифа». Массовым тиражом вышла биография Платона. Подготавливалась к печати «История античной философии». Первый том ее вскоре вышел тоже. Но деятельность Платона Демьяновича строго ограничивалась античностью с редкими выходами в немецкий романтизм. О русской религиозной философии, не говоря уже об издании «Софиократии», не могло быть и речи.
Платона Демьяновича даже не пытались вовлечь в хрущевскую «оттепель». Несмотря на длительное тюремное заключение и ссылку, фигура Платона Демьяновича стойко ассоциировалась со сталинским наследием. Этим ситуация Чудотворцева напоминала Мартина Хайдеггера, которого попрекали нацистским прошлым, как будто он сам загонял своих коллег неарийского происхождения в душегубки, хотя ни в чем подобном Хайдеггер замечен не был, а могли этим заниматься скорее те, кто теперь нападал на него и кому многое прощалось за верность исторической конъюнктуре. Вот конъюнктуру-то Платон Демьянович и не использовал. От него ждали, когда же он разоблачит Сталина, поиздевается над «Марксизмом и вопросами языкознания», а ничего подобного не последовало. Прогрессивная интеллигенция сделала отсюда вывод, что старый мракобес, выживший благодаря покровительству тирана, рассчитывает на восстановление сталинизма в той или иной форме. Кира, проповедующая социализм с человеческим лицом, яростно поддерживала подобные домыслы. «Он так и застрял между товарищем Амираном и господином Клингсором», – язвила она.
Многие шестидесятники склонны были видеть в православии и в русской религиозной философии крайнюю степень, так сказать, скрытого тоталитаризма и намекать на родство Сталина с этой традицией, а Чудотворцев не отрицал этого. «Теперь управлять будут из мавзолея», – сказал Платон Демьянович, когда из мавзолея вынесли Сталина. Чудотворцев, подсказавший в свое время самую идею мавзолея, называл режим, установившийся после двадцатого съезда, некрократией. Платон Демьянович по-своему комментировал строку Маяковского: «Ленин и теперь живее всех живых». «Это значит, что остальные еще мертвее, – говорил он. – А все, что делают мертвые, бесперспективно. Бог же не есть Бог мертвых, но живых…» Киру бесила моя приверженность к чудотворцевщине, хотя, с другой стороны, ее устраивало то, что я развлекаю Платона Демьяновича и даже что-то записываю за ним («все равно не напечатают», – уверяла она меня и себя), но в самой этой приверженности Кира угадывала скрытый флирт с Клавдией и не прощала мне этого. Между нами нарастало отчуждение, хотя о полном разрыве не было речи. Все чаще я ночевал в моем одиноком загородном домишке, где все напоминало мне тетушку-бабушку И работать над переводами там было удобнее. Не мешало развязное Кирино шестидесятническое общество, да и словарями ma tante Marie запаслась редкостными. Когда из ссылки вернулся Адриан, он позвонил Кире далеко не в первый день, а Кира даже не подумала о разводе с ним. Адриану вообще было все равно, женат он на Кире или нет. На таких условиях, правда, он и женился на ней. Кира не говорила уже: «мы аки» (с Адрианом она и тем более я виделись крайне редко, хотя дача № 7 на улице «Лени Грина» принадлежала ему), но в своем браке с ним Кира продолжала видеть форму социальной (и сексуальной) свободы, которой, боюсь, я пользовался гораздо больше, чем она (если она вообще ею пользовалась помимо меня).
И точно так же помимо меня шла настоящая работа Платона Демьяновича. Я знал, что с Клавдией он восстанавливает «Оправдание зла», диктует ей «Софиократию» и совсем уже загадочную книгу под названием «Записки о Христе», а со мной он вел нескончаемые беседы, все более откровенные, допуская признания настолько интимные, что я не всегда решаюсь воспроизвести их в моей книге. Все чаще мне казалось, что он забывает о моем присутствии, хотя нуждается в нем, то ли принимая меня за кого-то другого, то ли обращаясь к этому другому (к другой?) лишь в моем присутствии. Платон Демьянович исповедовался и упивался подробностями, которых Клавдия определенно предпочитала не слышать, так что, когда мадам Литли впервые вошла ко мне, я знал о ней больше, чем она думает (а может быть, она на это и рассчитывала).
Девяностолетие Платона Демьяновича было отпраздновано торжественно, но как-то не всерьез. Подчеркивали скорее долголетие ученого, чем его научные заслуги, среди которых отмечались лишь труды, вышедшие в последнее десятилетие (как будто до восьмидесяти лет Чудотворцев ничего не делал). Объяснять столь странную ситуацию сталинскими репрессиями стало дурным тоном; упоминать их, по крайней мере, вслух опять не полагалось, так что о Чудотворцевском долголетии говорили со скрытой иронией, а кое-кто даже хохмил по поводу Хохмы. Чудотворцевское словцо «некрократия» распространилось, но в ответ на него раздраженные шестидесятники-хохмачи пустили в ход другое словцо «некрософия». Под этим знаком столь же издевательски при всяких внешних знаках уважения и даже благоговения перед патриархом отечественной классической филологии (о философии предпочитали не говорить) начали подготавливать столетний юбилей Платона Демьяновича задолго до того, как этот юбилей наступил. Все более откровенно подчеркивали смешную сторону юбилея: дескать, что спрашивать со столетнего, на что он годится, кроме юбилея? А между тем Платон Демьянович отнюдь не дряхлел. Часами диктовал он Клавдии какие-то новые труды. (Никто, кроме Клавдии, не знал в точности, что он диктует: Клавдия писала, лишь оставшись наедине с ним, и над этими уединениями тоже подшучивали.) Мысль Платона Демьяновича была по-прежнему остра, память не изменяла ему, разве только зрение совсем ослабело, но назвать его слепым язык не поворачивался, у Платона Демьяновича бывали минуты прозрения, когда он, право же, видел… Даже впадения в забытье, когда Платон Демьянович говорил про себя, не совсем связно то, что говорить, может быть, не следовало, поражали иногда ослепительной проницательностью, юродствующей мудростью не отсюда. И все-таки со временем становилось очевиднее и очевиднее: настоящие труды Платона Демьяновича при его жизни обнародованы быть не могут. Его могучее долголетие способствует лишь появлению новых трудов, которые не могут выйти в свет, как и старые.