Ревность - Катрин Милле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Также в ячейках стеллажа, где вперемешку были свалены письма, мой глаз научился различать конверты, надписанные женской рукой. Я освоила технику перемещения этих писем пачками, чтобы потом их легче было вернуть на место, почти не нарушая первоначального беспорядка. Я осторожно вынимала часть писем и застывала. Я концентрировала внимание и включала взгляд. Я медленно изучала почерк в углу писем, торчащих из стопки. Только когда мне казалось, что я увидела что-то многообещающее или что-то подозрительное, я клала пачку на пол и вытаскивала из нее конверт, письмо или открытку, прикинув перед тем на глаз, на сколько сантиметров, скорее даже миллиметров они выступают наружу и под каким углом, чтобы потом аккуратно положить их на место. Это были нелепые предосторожности. Жак был слишком погружен в общение с людьми и миром в целом, что, как я видела, входило в его повседневную задачу; устремив свой взор на предметы, которыми он манипулировал, но в то же время отвлекаясь от них, поскольку мысленно перечитывал страницу только что закрытой книги или созерцал невидимого собеседника, с которым продолжал разговор, он был столь же невнимателен к местонахождению вещей, насколько я была наблюдательна в двойном смысле — и как созерцатель, и как участница. Я могла бы вести свои расследования безо всяких предосторожностей, он все равно бы ничего не заметил. Даже если бы я что-то опрокинула или засунула куда-то важный документ, он разозлился бы только на самого себя, обвинив себя в неуклюжести или рассеянности. А значит, мои старания не оставить и следа своей деятельности, мое чрезмерное стремление к совершенству в искусстве шпионажа требовали иного объяснения.
Прежде всего, эмоциональное состояние, в котором я находилась, предполагало особую замедленность движений. Сердце билось так сильно, что мне иногда казалось, что оно с оглушительным звоном вот-вот выпрыгнет из грудной клетки. Прежде чем сделать какой-то жест, я выжидала, чтобы во мне утих этот сумасшедший метроном. Или, как часто бывает, я старалась глубоко дышать, воображая себе, что мои легкие — воздушная подушка, которая не даст сердцу вырваться наружу. Эмоции особенно овладевали мною, когда я пробегала глазами страницы тетради или пачки писем; затем в моем сознании возникала конкретная задача: я должна была извлечь свою добычу. Хотя материала всегда бывало немного, а читала я второпях, но, во всяком случае, во время чтения я достаточно концентрировалась, чтобы не думать о реакции моих внутренних органов. Я слишком была занята толкованием лаконичных записей, которые расшифровывала! Найти имя по инициалу, наделить его лицом, представить себе обстоятельства и точное место встречи на основании числа. Самое важное, объяснить два или три эпитета, которые Жак использовал в диалоге, обмениваясь словами и жестами с личностью, которую я более или менее определенно для себя обозначила. Вот каким образом в первые три дня после того, как завалявшийся конверт явил свое содержимое, я превратилась в мятущегося созидателя собственной судьбы, в автора, который записывает обрывочные мысли, прежде чем завяжется интрига, куда он окажется втянут, в лишенного человеческих чувств мелкого грызуна, который запасается отравленной пищей. Я собрала целый набор ситуаций с аксессуарами и эпизодическими персонажами, что предоставило моему фантасмагорическому воображению широкое поле деятельности по созданию образов, число и безжалостность которых я не могла себе раньше представить.
И чаще всего я проделывала это, ползая по полу. На четвереньках, задерживая дыхание, сидя или полулежа, чтобы рассмотреть напластования писем на дне коробки на нижней полке стеллажа, выудить оттуда нужное и изучить. И хотя я находила блокноты в верхних ящиках, все-таки предпочитала перелистывать их в этом положении. Я старалась не садиться в кресло Жака и чаще всего избегала прикосновений к мебели или предметам, хотя было маловероятно, что для снятия отпечатков пальцев вызовут полицию. Я сворачивалась калачиком в этом тесном пространстве под скошенным потолком мансарды. И пока я наблюдала, как женщины, о существовании которых я даже не подозревала, будто актрисы на репетиции, готовые появиться в пространстве сцены, распределяли между собой места в жизни Жака, сама я отступала за кулисы. Может быть, их виртуальное присутствие оставляло меня за бортом или, может быть, я следовала рефлексам животных, которые прячутся, стараясь избежать прикосновения незнакомой руки? Я методично уничтожала следы собственной близости с ними, пусть даже она была надуманной: например, я брала в руки почтовую бумагу, которую держали они, или погружалась во взгляд, который Жак задерживал на их телах. Я завершала процесс отступления на задний план, сосредоточиваясь на этой постыдной деятельности, которая в принципе просто не должна иметь место ни для всех остальных людей, ни для нашего забывчивого сознания.
Я призналась ему, хоть и не во всем. Жак позвонил мне и, разумеется, по телефону было легче сказать, что я открывала его дневник. Полагаю, он почувствовал, до какой степени я потрясена, потому что, вместо того чтобы возмутиться и оскорбиться моим любопытством, он стал говорить, осторожно подбирая слова. Именно звук его голоса оказался для меня в тот момент лучшей поддержкой. Но оказалось, что я, должно быть, перерыла еще не все его архивы, поскольку, когда он пообещал, что по возвращении объяснит мне, почему у него были истории с пятью или шестью женщинами, мое смятение лишь возросло. Мой список оказался короче.
Сараево. Клуж. Тимисоара
До того, как Жак вернулся из своей поездки по провинции, я сама должна была уехать на какое-то время за границу. Я ехала читать лекции сперва в Сараево, а затем собиралась совершить турне по Румынии. Я покинула Париж, мысленно перечитывая отрывки из дневника Жака, переосмысляя их на основе доводов, приведенных им по телефону, анализируя одни и те же обрывки диалогов, в надежде предвосхитить обещанные им объяснения, но, не придя ни к чему, внезапно прервав ход своих мыслей из-за недостатка воображения, я словно застыла перед провалом в памяти. Когда начинаешь сомневаться в человеке, ставшем центром твоих интересов, то поневоле испытываешь страдание; ведь всем известно, что оно питается нашими фантазиями, ими мы заполняем лакуны собственной жизни, но и наоборот — страдание подпитывается несбывшимися надеждами, парализующими наш разум, в них мы погружаемся, даже если они попросту безумны. Мы страдаем от своего воображения, а иногда еще больше — от его отсутствия. Скоро я в тысячный раз пройду через одно и то же испытание: после мною же и спровоцированного объяснения по поводу тайных сторон жизни Жака, когда он будет все отрицать, а я предпочту поверить ему или просто откажусь от своих слишком рискованных предположений, у меня не останется вообще никаких объяснений, и я окажусь в тупике. Именно в эти минуты, а не когда постфактум я буду анализировать свои нелепые толкования событий, у меня возникнет ощущение, что я «теряю рассудок».
Так, в описании Жаком его поездки в Афины мне показалось, что в очень юной девушке, чья неловкость во время орального секса была трогательной и возбуждающей одновременно, я узнала дочь приятеля, живущего этажом ниже. Когда я произнесла ее имя, он так искренне стал все отрицать и так неподдельно веселиться, что желание поверить ему взяло верх, поскольку, честно говоря, когда ведешь такое неприятное расследование, то всегда готов, отчасти из трусости, отчасти от бессилия, отказаться от так называемой правды, добиться которой ты так стремился. Но при этом я была еще больше подавлена, чем если бы он подтвердил мои подозрения. Поскольку он не мог вспомнить ни девушку, ни сам эпизод, я оказалась в нелепом положении: мне пришлось описывать ему сцену, о которой я недавно прочла в его дневнике и которая в моем сознании приобрела такую четкость, что я могла бы добавить к своему рассказу детали убранства гостиничного номера, где могло происходить их свидание. Но эта сцена, хотя и пережитая им, не оставила ни малейшего следа в его памяти. Меня больше бы устроило, если бы в этой операции по восстановлению прошлого, куда я оказалась втянута, Жак время от времени сменял бы меня, позволяя просто слушать его. Конечно же, мне было бы еще тяжелее, если бы я не только читала, но и слышала, как голосом, полным эмоций, он перечисляет места, обстоятельства, действующих лиц. Правда, в этом случае я, по крайней мере, имела бы дело с препятствиями, которые, обретя название, потеряли бы свою ауру, а так слабая память Жака или же его скрытность долго продержали бы меня в подвешенном состоянии над пустотой. Эта пустота ослепляла меня. У меня часто кружится голова, и недостаток доводов, провалы в памяти и то, что именуется помутнением рассудка, пугают меня не меньше, чем разверзшаяся под ногами пропасть. Когда мы испытываем головокружение, то цепляемся за перила; если же нас бесит чье-то молчание или непостижимость жизни, мы воздвигаем экран, куда проецируем истории, заполняющие эти лакуны. Но случается, что экран остается темным. Чем больше я терпела поражений, пытаясь разбудить память Жака, тем больше приходилось прибегать к игре воображения, которому явно не хватало пищи.