Мандарин - Жозе Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем церковники, изощренные в делах католических, дали мне хитрый совет, как втереться в доверие к богоматери всех скорбей, расположения которой следовало добиваться, задабривая ее, точно Аспазию, подарками: цветами, расшитыми покровами, драгоценностями. Подобно тучному банкиру, завоевывающему благосклонность танцовщицы подношением особняка с садом, я решил купить кроткую матерь всех человеческих чад постройкой собора из белого мрамора. Изобилие цветов между пилястрами должно было внушать мысль о будущем рае, множество огней — напоминать о звездном великолепии неба… Пустые траты! Освятить собор приехал из Рима утонченный, эрудированный кардинал Нани. И что же? Когда я вошел внутрь, чтобы преклонить перед ней колени, то в чаду мистического тумана от курящегося ладана за тонзурами совершавших богослужение священников белокурой царицы милосердия в голубой тунике видно не было, нет. Место ее занимал толстый косоглазый прохиндей с бумажным змеем в руках. Да, это был он. И перед этим типом с татарскими седыми усиками и толстым желтым брюхом совершал богослужение, вознося вечные хвалы под громкозвучный орган, весь синклит, облаченный в золотые одежды…
Тогда, поняв, что Лиссабон и сонное царство, в котором я вращался, способствуют развитию моих болезненных фантазий, я оставил столицу, решив отправиться в путешествие тихо, без помпы, с одним баулом и одним лакеем.
Согласно общепринятому маршруту, я посетил Париж, заезженную Швейцарию, Лондон и задумчивые озера Шотландии; я разбивал свою палатку под описанными в Евангелии стенами Иерусалима и проехал от Александрии до Фив через весь Египет, величественный и печальный, как галерея мавзолея. Я познал морскую болезнь на борту парохода, скуку — при осмотре руин, меланхолию от вида незнакомых мне толп народа, разочарование от парижских бульваров, и мои душевные страдания не унимались, а росли.
Теперь я не только испытывал горечь оттого, что пустил по миру уважаемое семейство, но и терзался угрызениями совести, что лишил китайское общество такой значительной личности, такого известного ученого, бывшего опорой порядка и поддержкой его институтов. Ведь невозможно же, лишив государство личности, ценность которой выражается в сто шесть тысяч конто, не нарушить его равновесия. Эта мысль все время сверлила мой мозг, и я всеми силами старался узнать, так ли плачевна для Древнего Китая утрата этого самого Ти Шинфу. Я просмотрел все газеты Гонконга и Шанхая, все ночи напролет читал истории путешествий, даже советовался со знатоками-миссионерами. И что же? Все статьи, книги и люди говорили мне о закате Срединной империи: провинции ее были разорены, города вымирали, население голодало, повсюду свирепствовали чума и мятежи, храмы не почитались, законы утрачивали силу. Словом, передо мной предстала картина крушения целого мира, похожего на выброшенный на берег корабль, который волны разносили в щепы!..
И все эти бедствия Китая я приписывал себе одному! Моя больная душа преувеличивала значение Ти Шинфу, сравнивала его с Цезарем или Моисеем — вершителями человеческих судеб, воплощавшими силу своих племен. А я убил его, и с его убийством исчезла жизнеспособность его родины! Его разносторонний ум мог бы легко спасти эту древнюю азиатскую монархию, а я прервал его творческую деятельность! Его богатство, без сомнения, пошло бы на восстановление мощи государственной казны, а я тратил его, угощая мессалин из пассажа Элльдер персиками в январе! Да, друзья мои, я познал всю тяжесть угрызений совести человека, разрушившего империю!
И вот, чтобы хоть как-то отвлечься от тяжких мыслей, я вновь предался оргиям. Снял особняк в Париже на Елисейских полях и там творил нечто ужасное. Закатывал пиры наподобие Тримальхионовых и в часы безудержного разгула, когда гремел духовой оркестр и медь фанфар исторгала звуки канкана, а полуголые проститутки пели гнуснейшие куплеты и приглашенные сотрапезники — атеисты кабаков — богохульствовали, подняв фужеры с шампанским, я, как Гелиогабал, осатанев от ненависти ко всему мыслящему и совестливому, ползал на четвереньках и неистово по-ослиному ревел…
Потом я скатывался все ниже и ниже: стал бражничать и дебоширить вместе с низким людом, предался пьяному разгулу, описанному в «Западне», и не раз в блузе и сдвинутом на затылок картузе под руку с какой-нибудь «Mes-bottes»[6] или «Bibi-la-Jaillarde»[7] шатался по бульварам и громким пьяным голосом, прерывающимся разве что отрыжкой, завывал:
Allons enfants de la patrie-e-c!Le jour de gloire est arrive… [8]
Однажды утром после одного из таких кутежей, когда пьяный угар проходит и брезжит слабый свет разума, мне пришла идея отправиться в Китай! И, подобно солдатам, разбуженным сигналом боевой тревоги, которые тут же вскакивают и строятся, образуя колонну, мысли мои зашевелились и, выстроившись, создали великолепный план действий: я отправлюсь в Пекин, разыщу там семейство Ти Шинфу, вступлю в законный брак с одной из его дам и закреплю тем самым свое право на владение его миллионами. Это даст возможность поправить пошатнувшееся благосостояние достойного семейства, совершить пышный погребальный обряд, успокоив тем самым неприкаянную душу мандарина, щедро осыпать рисом нуждающихся, проехав по разоренным китайским провинциям, и, уж конечно, получить от императора стеклянный шарик — знак мандаринского достоинства: это, как я думал, для бакалавра труда не составит. Одним словом, я собирался собою возместить утрату Ти Шинфу и таким образом законно вернуть его отечеству если не престиж его и знания, то, во всяком случае, мощь его золота.
Иногда план мой казался мне смутным, туманным, детским и почти неосуществимым. Однако сама идея, ее оригинальность и значительность увлекала меня, как порыв ветра сухой лист.
Я начал мечтать, воображая, как ступлю на землю Китая. И вот наконец после всех сборов, которые я ускорил, соря золотом направо и налево, я отбыл в Марсель. Мною было зафрахтовано судно под названием «Цейлон». Оно-то однажды утром, когда первые лучи солнца заиграли на куполах собора Богоматери покровительницы мореплавателей, высящегося на темной крутой скале, и направилось на восток по упругим голубым морским волнам, над которыми вились чайки.
IV
Мерно покачиваясь, «Цейлон» доплыл до Шанхая. От Шанхая по Голубой реке мы поднялись вверх до Чженьцзяня на маленьком steamer[9] компании «Russel». В Китай я ехал совсем не в качестве праздного туриста, а потому пейзаж провинции, в которой я оказался, очень похожий на росписи фарфоровых ваз: голубовато-дымчатый, с голыми холмами и кое-где виднеющимися низкорослыми деревцами с раскидистой кроной, — оставил меня угрюмо-равнодушным.
И когда капитан парохода, развязный янки с козлиной физиономией, предложил мне осмотреть монументальные развалины древнего фарфорового города, — мы проходили мимо Нанкина, — я наотрез отказался, так и не оторвав унылого взора от глинистых вод реки.
И какими же тяжкими и тоскливыми показались мне дни плаванья от Чженьцзяня до Туньчжоу, когда мы проплывали на плоскодонках, провонявших потом китайских гребцов, мимо низин, затопленных водами Белой реки, или шли вдоль берегов с бесконечными плантациями риса, среди которых нет-нет да возникали утопавшие в грязи мрачные деревушки или поля желтых гробов. По пути нам то и дело попадались вздутые позеленевшие трупы нищих — они плыли вниз по течению под сумрачно нависшим над ними небом!
В Туньчжоу я был до крайности удивлен тем, что меня поджидал там отряд казаков, который, как выяснилось позже, был выслан мне навстречу старым генералом Камиловым — героем Азиатских походов, бывшим в те годы послом России в Пекине. Ему меня отрекомендовали как существо необыкновенное и редкостное. О том меня поставил в известность приставленный ко мне генералом Камиловым словоохотливый толмач Ca То: он рассказал, что несколько недель назад в письме из России за императорской печатью говорилось о моем прибытии. Письмо было доставлено курьерами канцелярии его величества, которые едут по Сибири на санях, потом до Великой стены на верблюдах, а там вручают почту одетым в красные кожаные куртки монгольским гонцам, которые днем и ночью скачут в Пекин.
Камилов прислал мне маньчжурского пони в шелковой сбруе и свою визитную карточку со словами, написанными прямо под его фамилией: «Доброго здравия! Животное — мягкоуздое!»
Я сел на пони, и под «ура!» казаков, размахивающих своими саблями, мы тут же, так как уже спускались сумерки, — а с последним лучом солнца, оставляющим башни храма Неба, ворота Пекина закрываются, — двинулись в путь по пыльной равнине. Сначала мы ехали по большой дороге, сплошь изрытой копытами проходящих здесь караванов, с кое-где сохранившимися мраморными плитами, свидетельствовавшими о том, что в древности здесь пролегала дорога императора. Потом миновали мост Палицяо, весь из белого мрамора, со сторожащими его надменными драконами. Затем поскакали вдоль каналов с темными водами, по берегам которых замелькали фруктовые сады и деревни с голубыми домиками, ютящимися у подножья пагод. И тут вдруг на крутом повороте я в изумлении замер…