Мандарин - Жозе Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дверях бедно одетая женщина в трауре и с ребенком на руках протянула мне свою прозрачную руку. Я не стал искать в пригоршнях золота медную монету и, надвинув на глаза шляпу, с раздражением оттолкнул ее, холодно встретив осуждающий взгляд толпы.
Только пройдя несколько шагов вперед, я заметил внушительную фигуру генерального директора своего отдела. И тотчас же моя спина согнулась в почтительном поклоне, а снятая шляпа коснулась тротуара. Как же сильна была во мне привычка чувствовать себя подчиненным, если даже мои миллионы не удержали мой позвоночник в вертикальном положении…
Дома я высыпал все имеющееся в моих карманах золото на кровать и долго, хрюкая от восторга, катался по нему. На башне рядом пробило три часа, солнце постепенно спускалось, унося с собой первый день моего благополучия… Тогда, набив карманы соверенами, я бросился насыщаться…
А-а, что это был за день! Я ужинал в кабинете отеля «Центральный», ужинал в одиночестве, как истинный эгоист. Стол мой был уставлен бутылками бордо, бургонского, шампанского, рейнского и ликерами всех религиозных братств, точно всем этим я собирался утолить свою тридцатилетнюю жажду. Но больше всего меня порадовал коларес. Потом, слегка покачиваясь, я отправился в дом терпимости. Вот это была ночь! Когда же сквозь жалюзи забрезжил рассвет, я, очнувшись, увидел, что лежу на ковре полуголый, тело и душа моя были измочалены и готовы исчезнуть, испариться из этой комнаты, воздух которой был пропитан запахом рисовой пудры, женского тела и пунша…
Возвратившись к себе в переулок Непорочного зачатия, я увидел, что окна моей комнаты закрыты, а оставленная в медном подсвечнике свеча догорает мертвенно-бледным светом. И вдруг, подойдя к кровати, я увидел лежащую прямо на покрывале фигуру мандарина, толстобрюхого мандарина, застигнутого внезапной смертью; он был одет в желтый шелк, коса его расплелась, а в руках у него был такой же мертвый, как он, бумажный змей!
В отчаянии я бросился к окну и распахнул его настежь. Видение исчезло: на кровати лежало мое старое светлое пальто.
III
Так началась моя жизнь миллионера. Очень скоро я оставил пансион, съехав от мадам Маркес, которая, с тех пор как я разбогател, кормила меня каждый день сладким рисом и сама в праздничном шелковом платье мне прислуживала. Я купил желтый особняк на площади Лорето; великолепие его обстановки всем хорошо известно благодаря бестактности французского иллюстрированного журнала. В Европе прославилась моя кровать, роскошно и броско отделанная чеканным золотом, с пологом из редчайшей парчи, на пышных складках которой красовались эротические строки стихов Катулла, вышитые жемчугом. Под пологом висел светильник, заливая кровать мягким, бледным светом летней луны.
Первые месяцы своей жизни богача я посвятил — того не скрываю, нет, — любви, любви, достойной неискушенного пажа, сердце которого учащенно бьется. Увидел я ее, ну, прямо как это бывает в романах, на балконе, поливающей гвоздику. Звали ее Кандида. Она была маленького роста и белокурая. Жила в скромном домике, сплошь увитом плющом, в квартале Буэнос-Айрес. Ее изящная фигура и тонкая талия напоминали мне самые нежные образы женщин, воспетых поэтами: Мими, Виргинию, Жоанину из Сантаренской долины.
Каждую ночь я проводил в мистическом экстазе у ее ног цвета розовой яшмы. А каждое утро сыпал ей в подол двадцатимильрейсовые банкноты. Поначалу, бывало, зардевшись, она от них отказывалась, но потом, пряча их в ящик комода, называла меня ангелом Тото.
Как-то, пройдя неслышным шагом по толстому сирийскому ковру, я подошел к ее будуару и увидел ее за письменным столом. Она была во власти того, что выходило из-под пера, которое она держала, изящно оттопырив мизинец. Увидев меня, она пришла в замешательство и попыталась спрятать бумагу со своей монограммой. Но я в неосознанном порыве ревности выхватил ее из рук Кандиды. Это было письмо, обычное, заурядное письмо, какие пишут с незапамятных времен женщины своим возлюбленным. Оно начиналось со слов: «Мой обожаемый…» — и предназначалось молодому поручику, жившему по соседству…
Я тут же с корнем, точно ядовитое растение, вырвал из своей груди это чувство, навсегда утратив веру в златокудрых ангелов, голубизна глаз которых лишь жалкое отражение голубого небесного свода. Теперь с высоты своего положения богача я обрушивал саркастический смех Мефистофеля на невинность, стыдливость и разные прочие совершенства. С холодной расчетливостью я переосмыслил свою жизнь, подчинив ее животному началу, и стал большим циником.
Когда часы били полдень, я погружал свое тело в молочно-белую от растворенных в ней благовоний воду, наполнявшую до краев мою ванну розового мрамора; потом юные пажи, прямо-таки священнодействуя, принимались массировать мое тело своими нежными руками, после чего, завернувшись в индийский халат, я следовал между двумя рядами молчаливо стоявших лакеев по галерее, одаривая взглядом висящие там картины Фортуни я Коро, и шел к столу, где меня ждал бифштекс по-английски на голубом севрском фарфоре с золотой каемкой.
Остаток утра, если оно было жарким, я проводил, возлежа на жемчужного цвета атласных подушках в будуаре, который украшали дрезденский фарфор и цветы, делавшие его похожим на сад Армиды. Здесь я упивался чтением «Новостей», в то время как красотки в одеждах гейш обмахивали меня страусовыми опахалами.
Вечером я выходил на прогулку и шел пешком до Поте-дас-Алмас. Это была самая утомительная часть дня: опираясь на трость, я вяло передвигал ноги, позевывал, как пресытившийся зверь, а презренный люд останавливался и с восторгом взирал на скучающего набоба!
Иногда меня посещала тоска по тому времени, когда я служил в министерстве. Тогда я спешил домой и, запершись в библиотеке, где покоились в забвении и в сафьяновых переплетах мысли человечества, долго затачивал гусиное перо и часами пребывал там, выводя на дорогой моему сердцу гербовой бумаге: «Светлейший и Превосходительнейший сеньор… Имею честь уведомить Ваше Превосходительство. Имею честь препроводить Вашему Превосходительству…»
О наступлении вечера и времени обеда меня оповещал слуга, игравший в коридорах на серебряной трубе — в готическом духе — торжественную мелодию. Я поднимался и в величественном одиночестве шел к столу. Несметное количество лакеев, одетых в черные шелковые ливреи, молчаливо, точно тени, скользили вокруг стола и прислуживали мне, подавая диковинные яства и дорогие вина. Стол блистал великолепием цветов, света, хрусталя, золота, но над пирамидами фруктов и поднимающимся вверх теплым ароматом блюд блуждала, подобно легкому туману, невыразимая скука…
Явно перенасытившись, я плюхался в двухместную коляску и ехал на улицу Зеленых окон. Та, в одном из домов, скрытом большим садом, я содержал среди изысканной восточной роскоши своих красоток. Они переодевали меня в свежую надушенную шелковую тунику, и я предавался позорным наслаждениям. Когда же начинало светать, меня, полумертвого, везли домой. Привычно осенив себя крестом, я засыпал, громко храпя, животом вверх, мертвенно-бледный, с холодными каплями пота, словно изнуренный Тиберий.
Между тем Лиссабон был у моих ног, и у дверей моего особняка постоянно толпились люди. Поглядывая на них из окон галереи, я видел и белоснежные манишки аристократии, и черные сутаны духовенства, и блестящие от пота лица черни. Все они шли ко мне, униженно прося моей благосклонности и моего золота. Иногда я снисходил до того, что соглашался принять какого-нибудь старца древнего португальского рода. Убеленный сединой старец приближался ко мне, идя по персидскому ковру на полусогнутых и бормоча льстивые фразы, и тут же, прижимая к сердцу руку со вздутыми старческими венами, в которых текла кровь аристократов трех и более поколений, предлагал мне в жены или наложницы свою любимую дочь.
И каждый по своему разумению приносил мне, точно жертвоприношения стоящему на алтаре идолу, подарок: то посвященные мне оды, то вышитые волосом монограммы, то туфли, то мундштуки. Если же мой потухший взор вдруг останавливался на какой-нибудь женщине, идущей по улице, завтра же я получал письмо, в котором это создание — добропорядочная супруга или проститутка, — предлагала мне свою наготу, свою любовь и все ее чувственные услады.
Пришпоривая воображение, журналисты искали достойные моего величия эпитеты: я был и великолепнейшим сеньором Теодоро, и божественным сеньором Теодоро, а потерявшая голову «Местная газета» назвала меня даже сверхбожественным. Все передо мной обнажали голову, все, никто не оставался ни в короне, ни в митре. И каждый день мне делали предложения: то занять пост министра, то возглавить духовное братство. Но я отказывался, и всегда с брезгливостью.