Дверь - Магда Сабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От Эмеренц отделяли меня целые две комнаты, да и музыка заглушала все звуки. Я попробовала читать и одолела уже страниц пятьдесят, когда вдруг засомневалась: Эмеренц вроде бы выражала желание нас познакомить; но где же он, ее посетитель?.. И что они там делают в такой тишине?.. И Виола молчит. Может, вообще не пришел?.. Час, наверно, прошел из отведенного для визита времени, как вдруг послышался лай. «Ага, — подумала я, — правильно, что холодное блюдо приготовила, а не горячее; очень практично, не придется разогревать», — и продолжала слушать пластинку. Но ворвался пес, принявшись беспокойно кружить и приплясывать, явно желая что-то объяснить. Это уж совсем было странно: если гость почему-то собаки боится, Эмеренц могла бы ее на кухню, в переднюю прогнать; что у них там такое, чему собака может помешать?.. Но вошла сама Эмеренц, и все выяснилось. По лицу ее ничего нельзя было прочесть: Эмеренц умела помалкивать почище глухонемых. И прилегшую ко мне на козетку Виолу она будто не замечала. Наконец сообщила, что ожидавшийся посетитель не придет; мастер-умелец прибегал сказать, что из гостиницы, где был приготовлен номер, позвонили, прося передать: свидание не состоится, в последнюю минуту задержали дела и приезд в Будапешт откладывается; когда визит снова встанет в порядок дня, ее заранее известят.
У меня сплошь и рядом из-за чьей-нибудь неявки переносились официальные встречи, и я не нашла в случившемся ничего особенно трагического, если не считать того, что Эмеренц зря поиздержалась. Но сама она, принеся это известие, вихрем вылетела из комнаты и, с грохотом захлопнув дверь, с такой яростью прикрикнула в прихожей на своего проскользнувшего туда четвероногого любимца, что я даже вскочила посмотреть: причем собака-то?.. Кажется, ничего плохого не сделала. Звон посуды, град проклятий, поток площадной брани несся из комнаты, где был накрыт стол; никогда еще я не слышала из уст Эмеренц подобной ругани. В испуге приоткрыла дверь — и замерла на пороге. Не Виолу она честила, другому кому-то предназначалась эта брань. Пес сидел в кресле моей матери перед придвинутым к нему блюдом и ел, жадно хватал с него нарезанное мясо. Лапа его упиралась в поднос из зеркального муранского[16] стекла, который я и по самым большим праздникам не доставала. Время от времени пес ронял на него куски, подбирал, оставляя жирные следы, и серебряный канделябр водруженный на поднос, угрожающе раскачивался. В жизни я еще так не свирепела.
— Вон отсюда, Виола! Прочь из-за стола! Что вы тут вытворяете, Эмеренц? Это матери моей фарфор!.. Муранское стекло!.. С ума, что ли, сошли?
Ни до ни после, вплоть до последней своей минуты Эмеренц ни разу не плакала, а тут разрыдалась. Я совсем растерялась. Собака в критические минуты никогда мне не повиновалась, пока Эмеренц не повторит запрещения, и теперь тоже преспокойно продолжала поглощать свой ужин. А Эмеренц рыдала, стоя по другую сторону стола. Пес нет-нет, да и поглядывал на нее в знак участия, но не мог противостоять искушению, оторваться от лакомого блюда Не пропали даром уроки Эмеренц, ничего не скажешь: он и за столом научился себя веста, тоже впору хоть выступать. Сидит и ест, почти как человек, кладя то одну, то другую лапу перед собой, только что не когтями отправляя мясо в пасть. Зрелище до того нелепое и возмутительное, что я не находила слов. Собственная моя собака забралась в комнату моей матери и угощается себе, усевшись за накрытый праздничный стол; никакого внимания на запреты — и одним глазом уже косясь на высящийся поодаль торт: словно примеряясь, как бы и до него добраться!.. А Эмеренц безутешно, безостановочно рыдает. Изрядно, конечно, пришлось потратиться: даже по остаткам видно, с каким почетом готовились здесь встретить не явившегося гостя.
Я чувствовала, как нарастает во мне готовое уже прорваться возмущение, но Эмеренц провела вдруг тыльной стороной ладони по глазам, отирая полукружья ресниц, и резко, без перехода, точно очнувшись, огрела беззаботно пирующую собаку по затылку ручкой большой вилки — и давай ее этой вилкой охаживать, обзывая по-всякому: и неблагодарной изменницей, и подлой вруньей, и бессовестной буржуйкой. Воя, пес спрыгнул с кресла и растянулся на ковре, безропотно покорясь неизвестно за что постигнувшей его каре. Если била Эмеренц, он никогда не пытался удрать или защититься. Творилось что-то ужасное, невероятное, такое может только присниться. Ежась и содрогаясь под ударами, пес от страха вывалил последний, непроглоченный кусок на любимый ковер матери. Я думала, Эмеренц заколет в конце концов Виолу этой вилкой, так она ею махала. Чего я ни перечувствовала в эти минуты — и до того испугалась, что завизжала. Но тут Эмеренц, присев возле собаки на корточки и приподняв ее голову, стала целовать между ушей. Та, заскулив, лизнула только что избивавшую ее руку.
«Ну, это уже слишком, пускай других зрителей поищет для своих нервных срывов», — подумала я и попросила сделать одолжение убрать объедки из комнаты моей покойной матери и, если не сочтет чрезмерным такое пожелание, не избирать нас больше статистами, а нашу квартиру — подмостками для представления сцен из своей запутанной личной жизни. Не так, положим, высокопарно выразилась, но в этом смысле — и ушла, надеясь, что поймет. Она все поняла. Я слышала ее шаги, хотя не знала, что она делает. Потом только обнаружилось, что приготовленные для долгожданного визитера сладости и шампанское убраны обратно в холодильник. Туда же поставила она другое, нетронутое, блюдо тоже с холодным жарким, явно для нас, а недоеденное собакой счистила ей в миску. Стало тихо, и пес тоже примолк. Я думала, Эмеренц ушла, но, оказалось только собирается, снаряжая Виолу: надевает ошейник, цепляет поводок. Каждый раз, когда что-нибудь будоражило собаку, выводила она ее на продолжительную внеочередную прогулку, даже если приходилось бросать ради этого стирку или глажку. Зайдя сказать, что сделает с собакой круг до рощи и обратно, Эмеренц уже выглядела, как обычно, и извинилась в дверях за случившееся. Никто, насколько я мог судить, не умел извиняться с подобным достоинством, без тени раскаяния или сокрушения. После ее извинений всегда оставалось ощущение какого-то насмешливого превосходства над вами, словно не она, а вы перед ней в чем-то провинились. Никаких объяснений происшедшего я, конечно, не получила; так они и ушли.
В ответ на мой рассказ, что тут было, муж только рукой махнул. Так, мол, тебе и надо, вечно ты лезешь в чужие дела, всерьез берешься за все. Ну и приняла бы она этого загадочного визитера там, в клубе своем, перед дверью. Для подполковника сойдет, а этому отдельный кабинет подавай, как в ресторане? Вот еще важная персона! Отнеси ты ей, что она тут напекла-нажарила, в холодильник насовала, раз никто не пришел. Не желаю, не расположен питаться чужими объедками. Я, дескать, не Виола.
Так я и сделала. Переложила на один большой поднос, сколько могла унести, хотя чувствовала, что он не совсем прав. Я тоже была зла на старуху, но догадывалась по ее рыданиям: ничего ужаснее случившегося для нее быть не могло, и, поостыв после ее ухода, заподозрила во всем этом беду поважнее нашего недовольства; с ним-то едва ли стоит так уж носиться. Виденное мной — это объедающееся четвероногое — наверное, далеко не такая идиллия, как может показаться. У пиршества этого, если вдуматься хорошенько, совсем иная, мифологическая проекция и подоплека. За тем столом предстали вовсе не какая-нибудь щедрая хозяйка и вознаграждаемый ею верный пес, а скорее персонажи какого-то древнегреческого сказания за своей жутковатой трапезой. И поглощаемое Виолой мясо — это было не просто жаркое, а словно жертвенные внутренности, некие воплощенные воспоминания, надежды и ожидания Эмеренц, которые она скармливала псу в отместку тому не явившемуся, обманувшему, уязвившему ее в заветнейших чувствах. Пес — как ничего не подозревающий Язон, а Эмеренц в своем непритязательном головном платке — распаленная темной страстью Медея[17]. Но, хотя меня не очень радовала перспектива вернуть Эмеренц ее угощение, мысль, что она сбыла нам остатки, задевала не меньше. Я ведь тоже провинциалка, со всей присущей провинциалам преувеличенной обидчивостью, и, зная, что оскорблю, все-таки не могла не дать Эмеренц достаточно ясно почувствовать: тут она уж все границы перешла.
Поднос был увесистый, мне с трудом удалось с ним в руках отомкнуть калитку, и все на улице поглядывали, что это я такое несу. Эмеренц нигде не было видно, но не особенно приглушаемые на сей раз движение за дверью и разговор выдавали: она там с кошкой, наверное, беседует. Она ведь и Виоле всегда что-нибудь втолковывает, объясняет. Я крикнула, что, к сожалению, не могу держать все у себя и оставляю здесь, на столе, может потом взять. Тогда она протиснулась все-таки ко мне, приоткрыв дверь ровно настолько, чтобы ни кошка не выскочила, ни внутрь нельзя было заглянуть. Платье на ней было уже обыкновенное, будничное, а не выходное. Ни слова не говоря, вынесла она из служившей чуланом боковушки огромную кастрюлю, свалила в нее все вперемешку: мясо, торт, салат и снесла в туалет; слышно было, как она ложкой выгребает в унитаз содержимое и спускает воду. Пес бесновался, но не получил ни куска. Эмеренц даже близко его не подпустила, отпихнув ногой. Тут я снова ее испугалась, уже не на шутку, и посильнее натянула поводок, хотя знала: попробуй она в припадке ожесточения вдруг кинуться на меня, пес ее же и возьмет под защиту. Между тем разделалась она и с бутылками: шарахнула их за горлышко о косяк; шампанское так и рвануло, собака взвизгнула с перепугу, а Эмеренц, выкинув в мусорный ящик осколки, принялась подтирать мокрый пол. Запахло, прямо как в корчме. Именно в эту минуту принесла нелегкая Шуту, Адельку и Полетт, всех сразу. Но мы представляли слишком уж нерасполагающее и малопонятное зрелище: я, стоящая столбом, Эмеренц, мрачно размазывающая половой тряпкой вино, подвывающий пес… и они предпочли подобру-поздорову удалиться.