Зеленый храм - Эрве Базен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Семь, крестный, семь!
Я сел на берегу немного отдышаться. Леонар бросает плоские, очень острые камни и только что побил рекорд по бросанию. Внизу мой сад примыкает к Большой Верзу, ширина ее здесь — 20 метров. Вода в ней всегда настоящая и всегда прошедшая, как моя жизнь, всегда одна, не останавливается на месте; река удивительно похожа на то, как ее изображают на открытке, что продается у киоскера, и никто не думает о том, что она представляет собой на самом деле, — а она собирает далекие дожди, мелкие потоки, в которых отразилось неба столько же, сколько и пейзажей. Сегодня от ветра туч стало вдвое больше, он гонит их на восток, вздымая волны, бегущие на запад, и они, перехваченные у подножья и у гребня двумя встречными потоками, перегибаются, как стальное лезвие. Причаленное к свае мое судно — лодка в четыре метра длиной с двумя уключинами для бортовых весел и выемкой сзади для кормового весла — освобождено от груза, позвякивает цепью. Решетчатый настил плавает на дождевой воде высотой в пять сантиметров, я только что вычерпал ее… Итак, что теперь надо сделать прежде всего? У меня нет кроликов, нет голубей, нет кур, — ведь их нужно было бы убивать, — зато я хороший садовод, к тому же премированный, любящий копаться в своем маленьком саду, — а он для меня еще и мой гимнастический зал. Зимняя капуста, ньорский лук — все на месте, ибо они защищены посевами гороха Аляски. Впервые выбросила побеги спаржа; опавшие с нее листья, изъеденные жучком, собраны в кучку и сожжены. Так как время идет к осени и растения в поливке не нуждаются, мы перемотали на мотовило длинный шланг из зеленого пластика, который, если смотреть на него пристально, перекрашивается в красный цвет, такой же цвет появляется и у белой стенки, если на нее быстро перевести взгляд.
Оптический обман, результат чувствительности сетчатки, — объяснил я.
Я должен был бы наскучить Лео. Но я для него скорее крестный, чем учитель, и если он и не всегда удерживает в голове то, что ему выливают в его большие оттопыренные уши, то у него вызывает живой интерес все то, о чем не ведают городские дети. Он знает уже, что доброе сердце — не то же самое, что здравый смысл: он не станет подбирать птенца, выпавшего из гнезда, которого может выкормить только его мать; в лесу он не прикоснется к олененку, спрятавшемуся в укромном местечке, которого от одного запаха человека, приласкавшего его, осудит на смерть весь его клан. Больше всего он любит наблюдать: паук, опутавший паутиной жертву, бьющуюся в центре паучиного полотна, уравновешенного маленьким камешком; божья коровка, которая отличается от листоедов количеством черных точек; желтый, прочерченный черным сирф, летающий в одном и том же месте, над колонией зеленых клопов, которых съедает его личинка, а они будут продолжать объедать до конца кормящую их листву; или просто насадка, так нужная рыбаку, розовые земляные черви и гусеницы — весь этот народец, буравящий, невидимый, неисчислимый, — если б его собрать вместе, он потянул бы больше, чем все другие животные на земле.
— Цикорий сделаем?
Я не успел ему это предложить. Цикорий нарвали позавчера, и он высох, почистим его, чтобы положить потом в чашки, послезавтра. А задачу Лео решит потом.
Скучная работа. Обрываешь листья, сердцевину оставляешь, в темноте она становится белым эндивием, уже не таким горьким, как другие представители его вида. Куча слева — отбросы. Куча справа — корни, шероховатые, двурогие. Мне хочется, чтобы рот служил мне так же, как и мои более покорные пальцы, и я разражаюсь небольшой речью, рассказываю о других разновидностях: салатный цикорий, цикорий с вкусом кофе, узорчатый цикорий. Потом этот небольшой экскурс затухает, а воробьи продолжают чирикать, ласточки собираться на электрических проводах — так они готовятся к будущему отлету. Я снимаю с цикория кожуру и, обнажая его, обнажаюсь сам. Эндивий — это символ нашей веры в жизнь, того, что растет в нас в темноте, того, что наконец появляется на свет божий совсем в другом обличье. Скажите мне раз и навсегда, мосье Годьон, откуда проистекает симпатия, которую вы питаете к тому, кого еще сегодня утром «Л'Уэст репюбликэн» зло высмеял, повторяя на все лады: «Я никто». Когда ваш отец, столяр, завещал вам этот сад, который он прославил тем, что там произрастал самшит и тис, подрезанные так, что казались петухом, саламандрой, шахматной фигурой — королем, и получившиеся таковыми с помощью прививок, переплетений, сращиваний и обдирания коры, — короче, представлявшие из себя «Цирк растений» (жанр Scott's Valley[4]), вы не захотели продолжать это насилие над природой. Вы любите, чтобы все росло свободно. У вас нет домашних животных, а ваша кошка разгуливает где хочет, изредка нанося вам визиты. Несмотря на это, перед лицом незнакомца, кочевника, не имеющего даже непостоянного домашнего очага, какой-нибудь повозки цыгана, вы архисиделец, вросший в свой дом, в поселок, в лес, который есть не что иное, как территория, подобная всякой другой, где ваши шаги — лишь отметина, такая же, как запах, которым барсук отмечает свои владения. Этот безымянный человек должен был бы напомнить вам, что вы архиимянный и ваше имя фигурирует всюду: на ваших визитных карточках, в книге мэрии, документах сберегательной кассы, Национальной библиотеки, общества просвещения, Фиолетового Легиона, налогового общества, общества борьбы за чистоту воды, объединения электроэнергетической промышленности.
Тяга? А почему не отвращение? Вы развлекаетесь, добрый человек? Вы пытаетесь заставить мысленно пережить то, что никогда не будет пережито на самом деле? Вам недостает трагического, и вы превращаетесь в зрителя, который смотрит то один, то другой спектакль, видит, как погибает индеец, герой, гангстер, а он сам наблюдает за ними, зевая, блаженствуя в своем кресле. Не помышляйте о сходстве: легкости ноги, друидическом жаре, о зоофито-дендрологической осведомленности, о нелюдимости — проще сказать, о стремлении озадачивать. Нет ничего менее надежного, чем видимость. Кто доверяет ей, чтобы придумать себе подобного, скоро обнаруживает, что тот совсем не такой.
— Клер не опаздывает? — шепчет Лео.
На колокольне пробило пять. Леонар мало говорит и легко переносит молчание, а когда он прерывает его, то, привыкнув к тому, что его близкие не отвечают ему, он и не настаивает на ответе. Однако то, что он сейчас спросил, это хорошо. И вправду: где Клер? Неужели у меня глаза только для того, чтобы их закрывать, и неужели у меня такая короткая память, что я не мог предвидеть того, что уже произошло? Когда я говорю о моей дочери, я бы должен, — причем совершенно спокойно, — перефразировать Писание таким образом: «Та, которой я потворствую». Включая и волнения. Клер сделана, как комод, из многих отделений. На этом комоде у нас часы, которые стучат для нее, и мне в ее жизни отведено такое же место, как часам в ее комнате. Но тут сравнение и кончается. Мои привычки всегда распоряжались моими намерениями. Для Клер, в которой смешивается дар долгого детства с невинной чувственностью ее поколения, все как раз наоборот. Будучи школьным учителем, женившимся на школьной учительнице старой закалки, чья спокойная кровь была не тревожней красных чернил, я удивляюсь еще, как мне удалось создать такую капризную, такую пылкую девчонку, чьи увлечения стали теперь связями, насчет которых нельзя и поспорить, притом что они еще и таинственны, и я не могу точно сказать, существует ли еще последняя. Будем четки. Господин директор отказался от намека на авантюру: он жил в контексте эпохи. Но Клер, бывшая для меня предметом скандальной истории, постепенно затухшей, могла бы стать предметом зависти. Не буду утверждать, что страх потерять ее, желание видеть ее счастливой и наслаждающейся (в общем в силу преемственности) свободами, которые я себе запретил, не заставляют меня иногда, — не без недомолвок, — перейти от зависти к соучастию.
— Вот она!
Лео лаконичен, но глаза у него блестят, выдавая страсть, надеюсь, взаимную, и, когда затарахтел мотор, Лео подпрыгнул от радости. Он оставляет меня с моими делами и бежит к моей дочери, чтобы подставить ей свои щечки и, крутясь вокруг нее, привести ее ко мне, такую нежную, такую размягченную, даже если все это и не для него, «ее маленького сиротки», как иногда она его называет. Хорошо, хорошо, не будем доискиваться, кто тому причиной.
Когда, отказавшись от мужского костюма, моя темноволосая надевает платье, в частности, гранатовое, — оно ей очень к лицу, — я знаю, как это понимать: она — во всеоружии. Она вертится, она не рассказывает ничего о своей тетушке, которая еженедельно «посылает мне привет», но не больше того. И вскоре выдает себя:
— Кстати, знаешь, что мне сказали в Святой Урсуле? Мадам Салуинэ собирается, не сходя с места, учинить расследование путем очных ставок.
VIII