Ритуалы - Сэйс Нотебоом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В Скалистые горы мне уже не вернуться, — сказал Арнолд Таадс. — Слишком стар, на работу не берут. Вот и езжу теперь каждый год в Швейцарские Альпы, в одну из тамошних уединенных долин. Тебе наверняка трудновато представить себе такое место, да я и не скажу, где оно находится, это мой секрет. Я снимаю заброшенную усадьбу, хозяева живут там только летом. Люди, в том числе и эти, изнежены, набалованы. Не могут, да и не хотят быть одни. Решительно отказываются бросить вызов зиме и одиночеству. Ведь после первого же снегопада эта долина полностью отрезана от мира. Разве что на лыжах доберешься.
— А как же с провиантом? — спросил Инни.
— Раз в две недели хожу в деревню. Мне много не надо. Для жизни человеку вообще требуется очень мало, только все об этом забыли. Как бы там ни было, в рюкзаке много не унесешь, идти-то шесть часов.
Инни покачал головой. Шесть часов!
— Не представляю себе! Расскажите! — попросил он.
Арнолд Таадс зажмурил один глаз, изобразив этакий непристойный, да еще и затяжной, прищур.
— Так! — сказал он. — Ну-ка, стань рядом. — (Впоследствии Инни сделает из этого свою знаменитую лыжную пантомиму.) — Вот мы идем, взбираемся в гору. Дует резкий восточный ветер, весьма неприятный. А на спине у тебя рюкзак. Тяжелый, с провиантом на две недели, и для пса тоже. Идти еще четыре часа. Смотри на меня.
Глаз был по-прежнему зажмурен.
— У тебя сейчас оба глаза открыты. А я вижу только одним глазом. Слепой сейчас закрыт. Так, теперь зажмурь правый глаз. Как ты понимаешь, это искажает перспективу и сужает нормальное поле зрения более чем на тридцать процентов, что в таком походе небезопасно. Попробуй.
Кусок правой половины комнаты как ножом отрезало.
— Если идти слишком быстро, всегда рискуешь не заметить камень, сук или еще какое препятствие.
— И что тогда?
Арнолд Таадс опять сел. Инни никак не мог себе представить, что вновь открытый теперь, блестящий глаз на самом деле был дырой, которая коверкала мир, и оттого левый глаз должен был напрягаться вдвойне, чтобы в снегу или на льду уберечь своего владельца от опасного для жизни падения.
— Тогда я могу упасть и сломать ногу. Теоретически, но могу.
Восточный ветер бушевал в комнате. Полуденное солнце, вспыхивая на глетчере, слепило его единственный глаз. Ни домов, ни людей. Мир, от веку неизменный, нетронутый. И в беспредельной белизне — маленькая фигурка, лыжи торчат крест-накрест, словно первые полешки лагерного костра. Нога неестественно вывернута, как у куклы.
— И что вы тогда будете делать? Замерзнет, конечно, подумал Инни, но в ответ услышал нечто совершенно неожиданное:
— Тогда я подам альпийский сигнал бедствия. — И хозяин без всякого предупреждения гаркнул «HILFE!» (На помощь! (нем.)), взмахнул рукой, устанавливая в комнате ту же зловещую тишину, что и где-то там, в роковой долине, затем молча, нос открытым ртом сосчитал до трех и опять крикнул «HILFE!», раз-два-три, «HILFE!». Лицо его побагровело, казалось, чудовищная сила этого крика вот-вот выдавит стеклянный глаз из орбиты.
Инни смотрел на искаженную, взывающую о помощи карнавальную маску. Никогда еще ему не приходилось видеть столь беззащитного лица. Он чувствовал стыд и жалость — стыд какой всегда будет испытывать от излишней откровенности других, и жалость к человеку, который уже долгие годы лежал со сломанной ногой в одинокой замерзшей долине и никому не мог об этом рассказать.
— Крикну так трижды, с паузой на три счета, а потом буду повторять, пока хватит сил. В горах звук разносится очень далеко.
— А если услышать некому?
— Тогда звук перестанет существовать. Только я буду слышать его. А предназначен он не для меня. Если звук не достигнет незнакомцев, для которых предназначен, он перестанет существовать. А вскоре и я тоже перестану существовать. Замерзну, окоченею, уже не смогу кричать, умру.
Пес, конечно, не мог понять этих слов, но решительный тон, осененный тенью грядущей беды, не замедлил на него подействовать. Он встал, тихонько заскулил и встряхнулся, будто сбрасывая что-то.
— Когда они пойдут искать меня, Атос уже будет мертв, — сказал Таадс. — И это беспокоит меня больше всего. Собственная моя смерть — учтенный риск, но хотелось бы найти способ уберечь Атоса от этого. Увы, такого способа нет.
Впервые Инни слышал, чтобы кто-то во всех подробностях рассказывал о собственной смерти, хотя наступит она лишь спустя годы.
10Роскошь, а не богатство — вот самое подходящее слово для описания интерьера большой теткиной виллы. Старинные двухэтажные шкафы, мягкие диваны «честерфилд», картины Голландской школы, великолепное ренессансное распятие и слоновой кости, го словно закутали в теплое одеяло.
— Для меня загадка, как люди умудряются жить среди хлама прошлого, — сказал Таадс, когда они ненадолго остались вдвоем. — Все облеплено клочьями вчерашнего дня, все когда-то уже было красивым, для других. От антиквариата несет смрадом. Сотни давно истлевших глаз смотрели на эти вещи. Выдержать можно, только если ты сам изнутри тоже вроде лавки старьевщика.
Инни не ответил. Если это заслуживает презрения, тогда и с ним наверняка что-то не в порядке. Ему здешняя обстановка казалась необычайно уютной, и вместе с тем от нее веяло могуществом, а значит, обособленностью от внешнего мира.
— Тереза, нынче родится буржуа, — сказал Таадс, когда вошла тетка, — и ты стоишь у его колыбели. Взгляни, мордашка у твоего нового племянника чертовски довольная. Он узнает свою природную среду обитания. Нет, ты посмотри, с какой непринужденной естественностью он прямо на глазах становится Винитропом.
Арнолд Таадс обставил свое появление весьма впечатляюще. Однако в тот день Инни (даже формулируя мысленно, он находил, что звучит это преувеличенно) обнаружил — причем не на собственном примере, — что между людьми может существовать дистанция, выражающая столь страшную непохожесть, что тот, кто видит ее, едва не умирает от печали. Такие вещи знакомы каждому, хотя никто не знает их наперед. Прямоходящие особи одного вида, вдобавок пользующиеся одним и тем же языком, чтобы объяснить друг другу, что их разделяет неодолимая пропасть. Кофейный стол — Инни и это заметил — сервировал полный идиот. Три тарелочки, с которых надлежало есть — «дядя» еще не объявился, — терялись среди бесконечного множества блюд с мясными деликатесами. Боже мой, во что только не превращают убиенных животных! На саксонском фарфоре с синим узором целая выставка смерти — копченая, отварная, жареная, заливная, кроваво-красная, в черно-белую клетку, сочно-розовая, тускло-белая, с мраморными прожилками, прессованная, рубленая, нарезанная ломтиками. Никакому интернату такое и не снилось. Таадс, который в этом доме выглядел совсем маленьким, стоял за отведенным ему стулом, обозревая поле битвы. Проникавший сквозь гардины теплый солнечный свет золотил белые, желтые, мягкие, твердые, пронизанные синей плесенью сыры.
— Кофе у нас сервирован на брабантский манер, — провозгласила тетя, с надеждой глядя на Таадса. Ведь все это она выставила именно ради него. Таадс молчал. Единственный его глаз обшаривал стол, беспощадно, неумолимо. И наконец, точно удар бича, прозвучал приговор:
— Послушай, Тереза, а ветчины у тебя нет?
От этого удара тетя пошатнулась, кровь бросилась ей в лицо. Нетвердой походкой она вышла в коридор, откуда донесся долгий, глуховатый крик, который укатился наверх и исчез там за хлопнувшей дверью.
— Брабантский кофейный стол, — удовлетворенно изрек Таадс и сел. — Тошнотворное позднебургундское кривлянье. Богатые крестьяне-текстильщики до сих пор мнят себя наследниками бургундского двора. Это Нидерландская Бавария [18], парень. Кальвинисту здесь не место.
— Я думал, вы тоже были католиком, — сказал Инни.
— Выше Великих рек [19] в Нидерландах все кальвинисты. Мы не любим ни слишком обильного, ни слишком затяжного, ни слишком дорогого. А этим людям только волю дай — до трех часов проторчишь за столом.
В дверь тихонько постучали. Вошла горничная и поставила перед Таадсом тарелку ветчины.
— Угодно еще что-нибудь, сударь?
Девушка была высокая, тоненькая, с пышной грудью и подвижным актерским лицом, зеленые глаза с трудом прятали смех. Инни тотчас влюбился в нее. Позднее (о это отвратительное, глумливое «позднее», которое, похоже, распоряжалось всем, из чего складывается жизненный опыт как юридическая система) — позднее он так определит эти внезапные безрассудные влюбленности: «Физическое тут, по сути, ни при чем, от этого оно разве что скорее приобретает отчетливость. Просто вдруг осознаешь, интуитивно, мгновенно и твердо: она в порядке».
«В порядке?»
«Да. В ладу с собой. На такую, что не в ладу с собой, я нипочем не клюну. А вторая опора — в конце концов это же конструкция — то, что ты знаешь: для нее ты тоже привлекателен».