Повелитель звуков - Фернандо де Без
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вслед за Фридрихом были вызваны еще семь мальчиков. Потом наступил мой черед.
— Шмидт фон Карлсбург, — прочел учитель.
Я встал с места и подошел к органу.
— У нас мало времени. Посмотрим, как обстоит дело с низкими нотами.
Еще прошлой ночью я дал себе зарок, что не буду выделяться среди прочих воспитанников школы. Мне не хотелось раскрывать свою тайну дряхлым, выжившим из ума учителям, считающим, что они могут повелевать музыкой. Диапазон моего голоса превосходил диапазон органа, ни высокие, ни низкие ноты не были для меня преградой. Так что мне было до мнения невежд? Да, я мечтал стать певцом, но ни господин директор, ни его подопечные никогда не смогли бы определить истинную цену моего дарования. Признание — дело слушателя. Когда все в зале, где яблоку негде упасть, на несколько часов замирают в восхищенном молчании, а под конец взрываются восторженными овациями — вот что я называю признанием. Одним словом, я решил притвориться посредственностью. Но только что мне выбрать? Первый дискант? Второе контральто? Я взглянул на Фридриха, сидевшего на скамье, поймал его дыхание, закрыл глаза и воскресил его голос, полный радости, душевности, упоения. И полностью повторил его диапазон.
Закончив, я ощутил на себе пытливый взгляд Фридриха. Да и как могло быть иначе? Ведь он только что услышал свой собственный голос.
Завершив прослушивание, учитель Драч вывел нас из церкви, и мы строем вернулись в главный корпус. Хор был собран. Со следующего дня начинались занятия.
Когда я уже был за оградой, Фридрих — он шел впереди меня — сбавил шаг и поравнялся со мной:
— Я думаю, мы оба контральто, — сообщил он, улыбаясь. Его синие глаза светились от радости.
Фридриху недавно исполнилось десять, как и всем мальчикам в нашей комнате. Он рассказал, что его родители — оперные певцы, выступающие в провинциальных театрах и не знающие ни позора, ни славы. Еще две капли в океане посредственностей. Они приложили огромные усилия, чтобы выхлопотать ему место в Высшей школе певческого мастерства. Поприще певца, добившегося признания на сценах больших театров, сулило завидное положение в обществе и достаток. Родители готовили Фридриха занять пьедестал, на который сами так и не поднялись. Мальчик не был лишен способностей, но о большом даровании не могло идти и речи. Кажется, он и сам понимал это и пытался возместить недостаток таланта невероятным прилежанием и упорством.
Я спросил Фридриха, на самом ли деле занятия музыкой доставляют ему удовольствие или я ошибаюсь. В любом случае его увлеченность вызывала во мне уважение. Фридрих был единственным мальчиком, кто в своем стремлении к совершенству руководствовался милосердием к родителям. В нем не было ни злобы, ни тщеславия, обуревавших остальных учеников. Его помыслы были чисты. Всякий раз, когда Фридрих начинал говорить, на его лице лучом солнца, выглянувшего из-за туч, вспыхивала улыбка, и мне становилось теплей в этом безрадостном, тоскливом краю.
По пути в главный корпус мое внимание привлек стеклянный павильон, стоявший примерно в метрах пятистах от церкви, почти вплотную к стене, на другой стороне леса. Это круглое строение, увенчанное куполом, напоминало парковые беседки, где в воскресные дни играют оркестры, звучат бравурные марши и слащавые серенады. Я остановился и попытался взглянуть в окна, но они были заляпаны грязью, так что с первого взгляда невозможно было ничего разобрать. Я пригляделся получше и смог различить остатки внутреннего убранства — неподвижные фигуры, тени безжизненных существ. Внезапно мне стало страшно. Я отпрянул от окна и побежал к Фридриху.
Как я уже говорил, отец Стефан, первое время ни один ученик не осмеливался бродить по ночам, боясь, что за этим последует наказание. Но по прошествии нескольких ночей некоторые смельчаки отважились нарушить это правило, а через неделю ночные брожения от койки к койке стали обычным делом. Из одной ночной беседы я и узнал о том, какова истинная цель нашего пребывания в школе.
— В школе есть еще один хор, — сообщил шепотом мальчик, проведший в интернате два года. Двадцать новичков, среди которых были и мы с Фридрихом, замерли и превратились в слух.
— Еще один хор? — с любопытством переспросил кто-то.
— Да, особый хор. Хор для избранных. Лучшие голоса Германского союза.
— И где же его прячут? — подал голос другой.
— Они живут и спят отдельно от нас. Их держат в здании, куда можно попасть, лишь пройдя через апартаменты господина директора. Их расписание составлено так, чтобы мы с ними не встретились ни на занятиях, ни во время отдыха, ни на прогулке.
— А почему? — спросил я.
— Их голоса. Они совершенны, чисты. Господин директор не желает, чтобы они испортились, соприкоснувшись с нашими. Нам до них далеко.
— Ты слышал их?
— Нет. Их никто не слышал и не видел. В церкви есть потайная комната без окон, с крепкими дубовыми дверями — там они и репетируют. Так говорят. И знаете что?.. Тем, кто поет в специальном хоре, разрешается много такого, о чем нам и мечтать не приходится. У них лишь несколько общих предметов, все основное время они посвящают музыке и пению. За обедом они заказывают блюда, как в ресторане, а после обеда спят целых два часа. Им разрешено читать всё что душе угодно. Любой из нас отдал бы полжизни за то, чтобы оказаться в особом хоре.
— И как туда попасть?.. — спросил мальчик из Майнца.
— В первую пятницу месяца господин директор выбирает лучшего из нас и отводит его к тем, кому уже посчастливилось попасть в особый хор.
О да, отец Стефан, дисциплина, царившая в стенах школы, была строже, чем в армейской казарме. Для того чтобы мы из кожи вон лезли, стремясь выделиться на фоне остальных, господин директор создал целую систему наказаний и поощрений. Каждую неделю мы должны были показывать, чему научились. Те, кто не проявил себя должным образом, подвергались наказанию. Все успехи в кодексе Высшей школы певческого мастерства были разделены на уровню, каждому уровню соответствовало определенное поощрение.
И поскольку благосклонность всегда была и остается уделом избранных, о духе товарищества и мечтать не приходилось. Мы напоминали беговых лошадей на ипподроме: лишь тот, кому удавалось вырваться вперед, мог рассчитывать на переход в особый хор, остальным же оставалось вздыхать, пожирать счастливчиков завистливыми взглядами и готовиться к следующему забегу. Понемногу желание обойти товарищей превратилось в навязчивую идею всех учеников школы. В стороне не остался даже Фридрих.
Кроме того, раз в год, в августе, господин директор приглашал дирижеров, певцов, театральных агентов и учителей из Баварии, Саксонии, Бадена, Пруссии и Ганновера на торжественный концерт, знаменовавший конец учебного года. Во время концерта исполнялись самые сложные творения Генделя, Баха, Моцарта и Бетховена. Тут же подписывались контракты, заключались сделки, консерватории искали новых учеников, театры — певцов. Сам римский папа присылал своих легатов, желая пополнить хоры Сикстинской капеллы певцами особого хора. Это действо напоминало воскресную ярмарку, святой отец. Нас продавали с аукциона, как племенных быков, и толпы крестьян бились за то, чтобы заполучить лучшего самца, способного увеличить поголовье стада. Я подозревал, что в том-то и состоит истинное предназначение Высшей школы певческого мастерства, — вливать свежую кровь в жилы театров и консерваторий дряхлеющей Европы.
— Да, — убеждал нас старожил, — если попадете в особый хор, считайте, что вытащили счастливый билет.
Я взглянул поверх кроватей: из темноты доносился шепот, босые ноги танцевали на ледяных камнях, как на раскаленных углях. Внезапно кто-то шикнул:
— Осторожно! Кто-то идет!
Одни в мгновение ока забрались под одеяло, другие попрятались где могли: за гардинами, под матрасами, в металлических шкафах. В дверях, держа в руке масляную лампу, возник горбун — отвратительный старик с бугристой, покрытой шрамами кожей. Он вошел, стуча костылем, с которого осыпались на пол комки свежей грязи. Прихрамывая, урча, словно голодный зверь, он поднял лампу над головой и пробежался глазами по кроватям. Внезапно горбун метнулся к металлическому шкафу, в котором прятался один из мальчиков, дернул за ручку и, схватив несчастного за ухо своими узловатыми пальцами, с нечеловеческой силой оторвал его от пола и швырнул на кровать, как мешок с зерном. Это был Красавчик Франц, ночной сторож, хранитель покоя Высшей школы певческого мастерства. Все ночи напролет, невзирая на дождь и снег, он бродил по школе, заглядывал в комнаты, пересчитывал спящих учеников, осматривал бесчисленные павильоны, заходил в уборные, чтобы прогнать крыс, питавшихся нашими испражнениями. Он был глухонемым: ничего не слышал и не мог произнести ни единого слова, изо рта вырывалось лишь невнятное хрюканье. Днем он не появлялся ни в школе, ни в спальных корпусах. Никто не знал, где он живет и где спит. Во всяком случае, не с поварами, не с прислугой, не с учителями. Лишь пару раз мы видели, как он выходит из апартаментов господина директора. Поговаривали, что он питается корнями, корой деревьев и грызунами. Кое-кто, по слухам, видел, как он грыз стволы, пожирал живых крыс, заглатывал червей и пил воду из луж. Ходили слухи, что Франц в четырнадцать лет чуть было не сгорел заживо, но его спасли солдаты. После пожара он оглох и разучился говорить. «Он был нищим попрошайкой в церквях Южной Германии, — боязливо косясь по сторонам, шептал кто-то из мальчиков. — Он подстерегал женщин, выходящих с исповеди, а потом шел за ними до самого дома, вымогая деньги и угрожая, что в противном случае разболтает всем то, что они рассказали священнику. Но это была ложь. Горбун не мог ничего услышать, ведь он глух как тетерев». «Нет, — возражал другой, — на самом деле он был королем воров где-то во Франции. Богом клянусь, все воры и грабители платили ему отступные после каждого удачного преступления. Все деньги он спускал на продажных женщин, а те после одной-единственной ночи, проведенной с ним, вешались или бросались с моста в реку, чтобы вырвать из памяти страдания, которые причинил им горбун». «Как бы не так, — перебивал его третий, — Красавчик Франц служил надзирателем в лепрозории, в каком-то итальянском городишке. Он любил стрелять по прокаженным. Местные власти закрывали на все глаза, но однажды ночью он застрелил более тысячи человек, в том числе женщин и детей, и власти упекли его в тюрьму на три года: потому что одно дело — убивать прокаженных и совсем другое — детей». А еще говорили, что он работал уборщиком в борделе в России и прослыл у русских исчадием ада, торговал шелками на Востоке и, попавшись на неуплате налогов, был приговорен султаном к суровому наказанию — в течение десяти лет ежедневно получал десять ударов плетью. Якобы именно из-за этого его кожа, уже обожженная пламенем, потрескалась и покрылась струпьями.