Островитяне - Зоя Журавлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тогда у них с Шереметом сразу пошел разговор вприскочку, слова скакали, как мячики, и было обоим весело от разноцветных слов, значенье которых — неважно. Может, надолго бы сохранилась меж ними легкость и будто игра, приятная для человека в любом возрасте, пока он женщина или там мужчина, а не просто — древность, но тут хлопнула входная дверь, и Шеремет сказал:
«Не пугайтесь, это моя жена».
В голосе его уже игры не было, а скользнуло что-то такое, чего баба Катя вначале не поняла.
Она сидела к двери спиной, смешливо — еще по инерции— смотрела на Шеремета и потому близко увидела, как он изменился. Редко такое увидишь впрямую на людях, люди — все же скрытный народ. А тут словно черным платком махнули перед Шереметом, и лицо его стало враз нежилым. Глаза Шеремета глядели теперь ровно и со спокойным льдом, лед этот был в глазах давним, нерастопимым. И вот уж баба Катя действительно испугалась— на кого глядели такие глаза. Вскочила неловко.
«Сидите себе, сидите», — сказала с порога жена Шеремета. И улыбнулась бабе Кате тихой улыбкой.
Зубы ее блеснули и сгасли, погасив лицо. Некрасива была жена маячиика: узкие глаза в припухлых коричневых веках, широкие щеки и низкий лоб. И платок был надвинут низко, будто нарочно скрывая черные, блескучие волосы, у Костьки — такие же, так от его волос девки плачут: ну, волосы! А она не снимала платка. И была еще в жене Шеремета тучность при невысоком росте, как в Верке. Но Верка тучность свою таскает легко, даже — с высокомерием, а мать глядела стесненно, набок клонила голову перед бабой Катей.
У бабы Кати у самой две девки росли — тыквы. Лидия— спасибо! — выдурилась с годами, подмажет где надо — вовсе дама с загадкой, а в школе все плакала, что другим, подружкам ее, мальчишки пишут записки, других зовут в клуб, толкают в сугробы, провожают домой, таясь. А ее не толкают, не дразнят, не провожают, а просто — сдувают у ней изложенья, обидно дружат, как с парнем. Оттого образовалось в Лидии скрытное самолюбие и обидчивость на пустяк, с детства.
А Мария так и осталась невзрачной, зато в бабу Катю смешлива, лупоглаза и пышно вспыхивает лицом, если краснеет, хорошея при этом. Но Мария сносит себя легко, весело смотрится в зеркало и в глаза людям, нет за нее женского беспокойства у бабы Кати.
Маленькой была Мария вовсе белобрысая крыска с косичками, остроноса, лупоглазость ее не красила, бабы в бане качали головой на Марию, предвидели ей трудность по главной линии. А Мария, если кто понравится — собака или пожилой Филаретыч, — говорила решительно: «Я на тебе женюсь!» Детские, конечно, слова, без смысла, а все равно сжималось сердце у бабы Кати.
Стесненно стояла на своем пороге некрасивая Анна Шеремет…
И тут баба Катя внутри себя охнула: дошло до нее, что сказал Шеремет. Не в том совсем смысле, как она поняла сперва: мол, не пугайтесь дверного скрипу, это просто жена. Нет, не в том. Это он перед бабой Катей так извинился, за Анну, что вот-де — такой красавец и удалец, а имею такую жену, вы уж не падайте в обморок, помилосердствуйте. На глазах, значит, предал жену перед случайной для себя женщиной, просто знакомой…
Такая злость поднялась в бабе Кате против Шеремета, который сразу для нее кончился как мужчина, что она вдруг сказала:
«Передумала я с молоком — далеко ходить…»
И ушла тотчас, взмахивая пустым бидоном.
А на следующее утро в дверь к Царапкиным постучали— дверь всегда не закрыта, свои, хоть знакомые, входят так. «Заходите!» — крикнула баба Катя. И вошел Костька Шеремет: «Мама вам молоко прислала, я могу носить». Сразу выскочила на разговор Мария, перевязанная накрест пуховым платком, вытаращилась на Костьку, сказала: «А Лида в школе. Ты со мной поиграешь?» Было Марии едва пять лет, а Костьке вроде двенадцать, можно дать больше — высок и независимо насмешлив глазами, будто уже взрослый парень и сознает себе цену.
Баба Катя еще не придумала — за каким бы делом услать Марию в другую комнату, чтоб потом не ревела, только раскрыла рот, чтоб услать. Тут Костька вдруг сел на корточки перед Марией, поглядел ей в лицо серьезно и без насмешки: «А во что?» — «Я тебя научу», — пообещала Мария. «Научи», — засмеялся Костька. Мария вцепилась в него худой крепкой лапкой, потащила в угол.
Часа три он у них просидел. Таскал на закорках Марию, делал ей корабли из старой газеты, мяукал котом и смеялся еще громче Марии. «Ой, опоздаю в школу!»— только и хватился. Мария провожала Костьку к порогу, блестя глазами. «Ты когда придешь?» — «Когда? — Костька подумал серьезно. — Завтра приду, сегодня уж не успеть». — «Я на тебе женюсь», — твердо пообещала Мария, обнимая его за ногу. Мягко высвобождая ногу, Костька засмеялся по-доброму: «Только не передумай!» Добавил для бабы Кати, улыбнувшись ей с пониманием, как сообщник: «На сестренку мою похожа, на Елизавету, только Лизка уж выросла».
Так Мария в пять лет выбрала себе судьбу. А что? Похоже — судьбу.
Вот что интересно с Марией: до Костьки она «женилась» на всех подряд, кто сейчас понравится. А как он появился, выказала вдруг упрямое постоянство: только на Костьке. И он ее звал «невеста», таскал за собой повсюду. Мариино детство, в безмужчинном дому, вышло оттого с привилегией — стояла за хилым ее плечом Костькина сила, Костькина насмешливость, Костькина крепкая слава заводилы-второгодника, с которым связываться накладно и непросто дружить, но всем хочется.
До сих пор не могла баба Катя взять в толк, как ухитрялся Костька оставаться на второй год: память у него была быстрая и завидная способность ко всякому делу. Сам же он объяснял: «А нарочно сижу — поджидаю Маришку». Поджидать все же — семь лет, кончил школу с собственной сестрой Елизаветой, ее дождался.
На маяк баба Катя больше не ходила. Но — по слухам, в раймаге всякий слух пробьется наружу — старик Шеремет с женой жил хорошо, ровно, хоть без ласки. В поселке с ней вдвоем он не бывал никогда, в кино там или на концерт в клуб, как другие, — это Шеремет все один. Анну видали только по магазинам, да в школу иной раз придет на собранье, сядет на последнюю парту тишком, все кивает учителю. Почти всегда ее сопровождал Костька, шел рядом с матерью дерзко, с колючим и взрослым вызовом, будто ждал: кто-то глянет на мать не так, тут уж он наготове — броситься и загрызть.
Впрочем, может, это бабе Кате больше казалось, тоже она мастерица придумывать, не хуже Лидии.
Наверное, старику Шеремету тоже было не все в своем дому так однозначно, как баба Катя ему приписывала. Изо всех своих детей — это знал весь поселок — старик Шеремет больше всех, до потери себя, любил старшую, Верку. Она одна возвышала на отца голос, говорила с ним капризно и с требованьем, как балованное дитя. Ей Шеремет сам покупал форму — дело неслыханное: сам приходил с Веркой в раймаг, Елизавета потом уж донашивала. Верку — а не сына — брал с собой на рыбалку, где Верка спала, вместо помощи, скучно ей это было — рыбалка с отцом. Без Верки, когда она стала гулять с женатым Агеевым, старик Шеремет не ложился спать, выходил ночью навстречу со светом, слова не сказал против Агеева, хоть Верка разбила семью.
А ведь Верка, единственная из троих, пошла в точности в мать: узкими глазами, толстым телом, всем обликом. И что-то толкало старика Шеремета любить изо всех именно Верку, выделять ее явно, баловать до порчи характера. Каялся через Верку, что ли?
Константин после школы отслужил армию на Сахалине и остался в Корсакове, женился там, взял женщину с ребенком, удочерил девочку. В сторону ушла вроде бы Мариина судьба, хоть письма от Костьки шли по-прежнему часто и были заботливы, подробны ко всем мелочам Марииной жизни. Не дождался невесту. Баба Катя согрешила несколько раз: прочла, даже всплакнула тихонько. Сама привязалась к Костьке, к ироду, почище Марии.
Мария как раз хлопала глазами, будто ничего не случилось. Слала Костьке посылки с икрой: «Это же девочке надо!» Фотографию его приемной дочери прикнопила над кроватью и всем показывала с дурацкой гордостью: «Это Костина девочка. Правда, хорошенькая?»
Неожиданно умерла Анна Шеремет. Переходила вроде грипп на ногах, уже ничего. А утром дочь Елизавета зашла навестить, Анна пожаловалась на боль под лопаткой, вообще — в левом боку, в левой руке, лицо серое, влажное — будто с жару, но жара нет. Елизавета уложила ее в кровать, сама побежала в поселок. Быстро вернулась с терапевтом Верниковской, но уже не застали живую. Мать лежала возле сарая в траве, неловко подвернув под себя руку, а в хлеву ревела корова Жданка и била рогами стену. Встала, значит, доить. Но не дошла.
Самого Шеремета не было дома: бил в то утро бакланов на мысе Типун, очень уж нежная в июне молодежь у бакланов, все бьют. Вернулся к вечеру. Известие принял стоя, только спросил: «Долго она?..» «Мучилась? — готовно подхватила терапевт Верниковская. — Нет, мы считаем — мгновенная смерть». — «Так», — сказал Шеремет. Подошел к откосу, швырнул бакланов в обрыв, сел на бревно тут же, в дом, где лежит жена, не зашел. Позже, через сколько-то, подозвал Иргушина: «Уведи всех с маяка, один буду». — «Может, Вере остаться?» — осторожно спросил Иргушин. «Один буду», — повторил Шеремет.