Nimbus - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как здесь, так и там, выстукивали часы. Напротив, на противоположной стене, висела превосходнейшая копия «Мадонны» Ван Дейка, в свое время восхитившая Федора Петровича в доме почетного гражданина и купца Федора Егоровича Уварова и от него полученная в дар. Младенец Христос прильнул к Ее плечу, а Она, полуобернув голову, глядела на Него с проникающей в сокровенную глубину сердца любовью, нежностью и печалью. Какой же драгоценнейший подарок сделал милейший Федор Егорович, драгоценней ничего нет на свете. Мадонна с Младенцем, в них все упование наше. Всем припадающим к Ней со своими горестями и заботами Она говорит словами, с каковыми обратилась к служителям на брачном пире в Кане Галилейской: «…что скажет Он вам, то сделайте». Quodcunque vobis dixerit, facite. От Иоанна Евангелие, глава вторая, стих пятый. Господи! Воздай сему доброму и приятному человеку во сто раз более духовного богатства, чем то, каковое он оторвал от себя ради жертвы ближнему.
Из правого верхнего угла комнаты смотрели на Мадонну три лика с горящей лампадкой перед ними: самого Спасителя, Его Матери с Богомладенцем на руках, список с Казанского Ее образа, и молодого еще человека со светлым взором — мученика и целителя Пантелеймона, в некоем высшем смысле собрата Федора Петровича по врачебному искусству.
Егор убрал самовар, тарелку, чашку и, буркнув, что еще двое явились, ушел было, но минуту спустя снова сунулся в дверь с вопросом:
— Куды сначала поедем?
— Голубчик, — после некоторого раздумья ответил Гааз, уже имея перед собой чистый лист бумаги, перо и чернильницу, — пожалуй, в пересыльный замок, а оттуда в комитет.
— Опять цельный день в бегах! — недовольно заметил Егор, но Федор Петрович или не услышал его, или сделал вид, что не слышит.
Он обмакнул перо в чернильницу, отряхнул, дабы нечаянно не получилось кляксы, и принялся быстро, четким почерком, почти без помарок писать своему бывшему воспитаннику и крестнику Николаю Агапитовичу Норшину на желтоватом небеленом листе бумаги. «Я, кажется, уже неоднократно высказывал вам свою мысль, что самый верный путь к счастию не в желании быть счастливым, а в том, чтобы делать других счастливыми». Этот Николай Агапитович, сейчас красивый молодой человек с черными блестящими глазами, черными же и пушистыми бакенбардами, спускавшимися до уголков рта, и доброй улыбкой, был когда-то хилый еврейский мальчик Лейба. Едва жив, он прибрел с этапом в Москву, где бы и помер, не случись рядом Гааза. Федор Петрович его выходил, вырастил, выучил, и Николай Агапитович, пойдя по стопам крестного отца, окончил университетский курс, стал врачом и уже несколько лет практикует в Рязани. Прекраснейшее и достойнейшее дело избрал он, ибо медицина поистине царица всех наук и первый помощник страждущих.
Запечатав письмо, он еще раз взглянул на часы. Восемь без десяти. Он извлек из ящика стола рукопись своего многолетнего излюбленного труда — не о медицине, нет! — о Сократе, мыслителе и человеке, который, несмотря на разделяющие их века, казался ему одним из самых близких людей. Душа и тело, наслаждение и страдание, жизнь и смерть, память и забвение — таковы, если кратко, занимающие Сократа и — добавим — всякого истинного философа вопросы, таков был им вслед ход размышлений Федора Петровича, чуть запнувшийся на последних словах, с которыми сей великий сын человечества ушел из жизни. «Мы, — сказал он своим друзьям, — должны Асклепию петуха. Так отдайте же, не забудьте». — «Асклепий, — размышлял Федор Петрович, — бог врачевания; петух, скорее всего, по тогдашним афинским обычаям приношение ему за исцеление… Но о каком исцелении может идти речь, если Сократ уже выпил чашу с цикутой и обречен смерти?» Восемь раз пробили часы. Егор отворил дверь, и в комнату, поклонившись, вошла высокая худая старуха со строгим лицом, а с ней вместе — мальчишечка лет десяти, русоголовый и ясноглазый, в портках с большими заплатами на коленях и старенькой, с чужого плеча, косоворотке синего ситца, навыпуск, подпоясанной красным пояском.
— Внук? — Федор Петрович положил руку на худенькое плечо мальчика.
Тот сжался, как испуганный зверек, и замер, исподлобья поглядывая на доктора и переминаясь с одной босой и грязной ноги на другую, такую же.
— Внучек, — басом ответила она. — Ванечка. У ево, дохтур, кака-то шишка в паху выперла возля причиндалов и болит, а он плачет.
— Посмотрим, посмотрим, — покивал Гааз. — А ну-ка, Ванечка… Тебе не надо страшиться. Такой чудесный. Мы будем друзья, так?
— Так, — покорно вышептал мальчик.
— Подними рубашечку. А порточки опусти, не стесняйся. Ага!
Под тощим животом, справа от маленького копьеца выдавалось нечто вроде опухоли величиной с детский кулачок. Федор Петрович чуть надавил на нее. У Ванечки из синих глаз брызнули слезы.
— Бо-о-о-ль-но-о! — зарыдал он.
— Все, все, — утешил его Гааз и, порывшись в кармане сюртука, отыскал конфету и протянул мальчику. — Вот тебе награда.
— Кланяйся, — пробасила старуха, — благодари барина. Ты такого сроду не видал.
— Скажи-ка, матушка, — обратился к ней Федор Петрович, — и давно это у него?
— А года, считай, два. Отец ево, царство небесное, — она повела глазами в правый угол комнаты и перекрестилась на образы Спасителя, Казанской Божией Матери и Пантелеймона, а затем, несколько подумав, и на «Мадонну» Ван Дейка, — кузнец был. А Ванька ему што-то больно чижолое тащил и пуп, должно, сорвал себе, сирота моя. Надсадился. Оно и выперло. А болеть-то у нево, не так давно болеть-то стало, на Троицу, пожалуй. И все сильней.
— Теперь, — велел ей Гааз, — слушай внимательно. У него ущемление грыжи… кишка сдавилась, выпятилась и мертвеет, ее надо убрать. Если оставить, она все отравит, и тогда… — Он покачал головой. — Плохое дело будет. Я тебе пишу записку, — Федор Петрович сел за стол и быстро набросал письмецо Андрею Ивановичу Полю, близкому своему другу, но мало того что другу, но и лучшему, пожалуй, на сегодняшний день в Москве хирургу, — с ней пойдешь в Екатерининскую больницу… Где Сухарева башня знаешь? Ну вот. От нее мимо Странноприимного дома, по Мещанской и в переулок налево. Адрес тут есть, кто грамотный попадется — прочтет. И кому моя записочка, тоже написал. Тебе, Ванечка, не надо бояться. Тебе доктор Андрей Иванович сделает маленькую операцию, и будешь здоров. На многия лета!
Федор Петрович привлек к себе мальчика, обнял и поцеловал, отчего тот вспыхнул как маков цвет. Затем, велев им подождать, Гааз отправился в спаленку, к стоявшему там низкому, темного дуба комоду с тремя рядами ящиков, по два в каждом ряду. В правом верхнем хранились портреты папеньки и маменьки, которые со щемящим, сладостным, горьким чувством и любви и вины он иногда рассматривал перед сном. В соседнем ящике под замочком лежала довольно вместительная шкатулка с крышкой, изукрашенной перламутром и бирюзой. Ключ от ящика хранился тут же, на комоде, под бронзовым колокольчиком, каковой вместе с ковриком и иными согревающими душу мелочами Вильгельмина привезла из Мюнстерайфеля. О местопребывании ключа знали, должно быть, все, а уж Егор во всяком случае, на что родная сестрица, пока жила здесь, едва ли не повседневно указывала неразумному брату. Конечно, она была права. Федор Петрович кивал, соглашался, но как-то не находил для ключа лучшего места. Вильгельмина возмущалась, становясь при этом похожей на старую рассерженную гусыню, на взгляд Гааза, впрочем, весьма милую. «Жизнь в России отучила тебя от порядка!» — кипела сестрица и помимо неподобающего бережливому хозяину хранения ключа ставила брату на вид непочтительность Егора, лавочников, норовящих обмануть ее на каждой покупке, свойственную московитам лукавость, отвратительно вымытые полы, а главное, его, Фрица, непозволительно-легкомысленное отношение к нажитому честным трудом капиталу. «Дом! Имение! Фабрика! Где все это?!» Федор Петрович то возводил смущенный взгляд вверх, то опускал его долу, совершенно против воли отмечая при этом, что полы, быть может, и не сверкают, как в отцовской аптеке, но вымыты весьма прилично. Бронзовый колокольчик тихо звякнул. Солнце приходит в Россию раньше, и в Мюнстерайфеле еще, должно быть, не сели завтракать. Он открыл ящик, откинул крышку шкатулки и после краткого раздумья вынул из нее десять рублей ассигнациями по рублю и прибавил к ним двугривенный. Двугривенный на извозчика, десять же рублей скоро издержатся на лечение. Он еще подумал и быстро, словно таясь самого себя, извлек еще пять рублей, захлопнул шкатулку, замкнул ящик, накрыл ключ колокольчиком и поспешными шагами вышел из спальни.
— Вот, матушка, — торопливо проговорил он, взяв старуху за руку и вкладывая деньги в ее шершавую грубую ладонь, — тебе в помощь и на лечение… И не меня благодари, а добрых людей и Бога. Ступайте, ступайте! Бери извозчика и в больницу. Ванечка! — придержал он мальчика. — Никто, кроме Бога. Ты понял?!