Мера моря. Пассажи памяти - Ильма Ракуза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разные люди, они и умерли по-разному. Миши покончил с собой – от горечи и усталости – при помощи лекарств, Клара умерла двадцать лет спустя от рака. До последнего дня она разгадывала кроссворды и читала английские детективы. У нее был гениальный дар – умение отвлекаться. Даже будучи диктором на BBC, она отдавала работе только свой голос. Эмоционально держалась на расстоянии. От всего, включая саму себя. Все свои сбережения, которые она сделала, экономя, в том числе, и на еде, она пожертвовала какому-то еврейскому обществу.
XIV. Цвета
Цветки глицинии были лиловыми, точнее нежно-лиловыми, чуть ли не синими. Пышными соцветиями выстреливали они из узловатых ветвей и повисали кистями, словно маленькие сердца. Влажно-лиловые как веранда.
Мама носила светлое. На ее белом пляжном платье из набивной ткани без рукавов были нарисованы кораблики. Парусники, морской рисунок. Болеро было из той же материи. Мне нравилось считать кораблики на платье. Половинки я пропускала.
Уже издали я узнавала наш дом по цвету бычьей крови. Он был не ржаво-красный, а темного, сочного цвета, именно цвета бычьей крови. Стена как бы сопротивлялась, отказываясь носить такой цвет, с нее сыпалась штукатурка. Образовывались странные карты с белыми пятнами. Расшифровщики настенных узоров – «муроманты» Данило Киша – порадовались бы.
Сейчас кроваво-красная краска совсем облупилась. Белесо-серый, стоит дом на склоне, словно со снятой кожей.
Море было синим и зеленым, бирюзовым и серым, пепельным и черным, а также белым, розовым, красным и оранжевым, золотым и серебряным. Зеркало неба, каждый день другое. А именно – гладкое, взбудораженное, в ряби или в волнах. Оно ускользало от всякого определения. Я училась любить его изменчивость, неуловимость.
Иконостас в церкви Сан-Никколо светился из темноты помещения. Теплое золото, светлые оттенки красного. Георгий Победоносец в красном одеянии вонзает свой меч в пасть чудовища. Действие, исполненное силы, как красный цвет. Большинство святых стоят твердо, с достоинством, лица оливкового цвета на золотом фоне. Вид у них серьезный и отсутствующий. Золотой цвет – это Рождество, ладан, странность греческого языка, гнусавым монотонным пением парящего в пространстве. Золотой – то возвышенное, что окружает Богоматерь с младенцем Иисусом и заставляет меня умолкнуть.
Белый как известь возвышается огромный перст, указующий кораблям путь домой: маяк. Я видела его из окна, выходившего в сад, с набережной, – отовсюду. Наш символ, говорила мать. Наш страж, добавляла я. Он оберегает не только мореплавателей, но и тех, кто остался дома, защищает весь город. Наша светлая башня, башня мира.
У нее был тигровый окрас, она охотилась на мышей и шипела на петуха: Мицци, бродячая кошка. Амелия звала ее так, Амелия, которая иногда подбрасывала ей чего-нибудь. Мицци была не наша, не из нашего сада, но я радовалась, когда видела ее. Я подзывала ее по-венгерски – cicuska, micuska – и зарывалась рукой в ее мягкую шерсть. В полосках и пятнах, она была просто красавицей. Глаза сверкали желтым цветом. Сверкнут и пропадут в один миг. Мицци любила свободу.
Красный коврик в ванной комнате, цвета фуксии. Американцы его постелили? Пушистый, с растрепанной бахромой. Мои мокрые ноги оставляли на нем отпечатки. Отпечатки со временем становились больше. Я росла. А потом коврик пропал. И больше не появлялся. Тонкий бежевый мне не нравился. Теперь мои ноги росли без меня.
XV. Границы
Где их только не было. Если нам надо было попасть в окрестности Триеста, приходилось переезжать из зоны «А» в зону «В». Если нужно было дальше, в Любляну – еще одна граница. И всюду предъяви документ: контроль. С заднего сидения нашей машины, часто в полусне, завернувшись в одеяло, я смотрела на пограничников, солдат, отдающих честь. Шлагбаумы опускались и снова поднимались. Что там иначе по ту сторону границы? Деревья выше? Лица у людей дружелюбнее? И пойму ли я, что они говорят?
Двоякие они, эти границы. Странные, ужасные, внушающие страх, но и манящие. Я ощущала их как линии напряжения, будившие мое любопытство. С одной стороны, они создавали барьеры между знакомым и незнакомым, вынуждая поднимать занавес, смотреть через дырку в заборе, заглядывать через шлагбаум. С другой стороны, это были переходы, точки трения, точки соприкосновения. Я догадывалась об их тайне, но инстинктивно чувствовала их относительность. Границы нужны для того, чтобы их пересекать.
Мы часто ездили в Любляну, навестить сестру отца. Сто двадцать километров по плохим извилистым дорогам. Путешествие начиналось с пересечения двух границ. И заканчивалось так же, обычно ночью. Наверное поэтому у меня было ощущение, что мы ездили очень далеко. Преодолевали препятствия. Границы были как гребни волн: все скапливалось, усиливалось и переваливалось. Даже время. После кульминации напряжение снималось, но что-то было уже по-другому.
Бывали места безлюдные. Область Карста, каменистая и скудная. Заправок я не припомню. Только дикая нетронутая природа. Ночью мы как-то сбили зайца, папа положил его в багажник и подарил одному крестьянину.
Все поездки у меня путаются в голове, их было слишком много.
Я еще вижу свет фар, шарящих в темноте. Никакого обозначения обочин, никакой разметки. Только темнота и выбоины. Иногда мы в них попадали.
Приходилось и колеса менять. Неуютная остановка на ничейной земле. Когда было непонятно, сможем ли мы вообще двигаться дальше, и как. (Кто из нас троих уповал на Бога?). Ехать лучше, чем стоять, этот девиз усвоила очень быстро.
Однажды ночью, думаю, по пути в Загреб, на обочине махал руками человек и заставил нас остановиться. Не видели ли мы беглеца. Беглеца? Воры обобрали его виноградник. Далеко уйти не могли. Нет, мы никого не видели. Он отступил назад и обреченно опустил руки.
Слово «воры» будоражило мою фантазию еще много дней. Наскочившее на меня посреди ночи на безлюдном участке дороги, вырвавшее меня из сна: воплощение опасности, которая, возможно, ждет там, за следующим поворотом.
И по сей день я стараюсь не ездить на машине ночью. Чужое, помноженное на ночь, пугает меня. Ребенок во мне регистрирует опасность.
Я была ребенком пути.
На сквозняке в дороге я открывала мир и видела, как он развеивается.
Открывала Сейчас, и как оно растворяется.
Я уезжала, чтобы приехать, и приезжала, чтобы уехать.
У меня была меховая варежка. Это у меня было.
У меня были отец и мать.
Детской комнаты не было.
Но было три языка, три языка у меня были.
Чтобы переводить, отсюда туда.
Если пограничник смотрел сердито, я засовывала палец в мех.
Мех рассматривал униформу.
Униформа казалась засвеченной.
Можно было двигаться дальше. И двигались дальше.
Между границами простора было мало.
Ровно столько, чтобы чуть-чуть поозорничать.
Разочек.
Поджарить поросенка на берегу реки.
Или по высохшим следам шин пробежаться к небу.
И потом границы снова вставали.
И время таяло в привыкании.
Слева прощание, справа прибытие.
Или наоборот.
XVI. Светлая парентеза
А теперь расскажи про другое. Про жареного поросенка. Поездки ведь могут быть и радостными.
Верно. Это когда приезжаешь на семейный праздник. По-моему, у двоюродного деда Ганзека был день рождения. Он жил в Орможе, со своей матерью, трубочисткой Марией, холостяк и страстный рыболов. В руке у него всегда была либо удочка, либо бокал белого вина. Лукавые глаза, красный нос, всегда расположен к шутке, всегда насмешлив. Мне он нравился. Тот день в начале лета был теплым. Мы стоим на берегу неторопливой Дравы, Ганзек удит, папа тоже решил попытать счастья. Я смотрю на воду, мужчины ожесточенно молчат. Река блестит на солнце, белая, серебряная, голубая. Я знаю, там полно рыбы. И тут у Ганзека клюет, нет, не легендарная щука, но очень красивый лещ. И попадает прямиком в бадейку с водой. За утро их будет четыре, пять. Как раз хватит на закуску.
Закуску?
Главным блюдом был поросенок. Ганзек купил его у одного крестьянина. Его жарили на вертеле на открытом огне, рядом с рекой. Несколько часов. Из Марибора приехали дедушка с бабушкой, и тети, и двоюродные бабушки. Когда солнце уже было низко, приступили к еде. Ужин длился до ночи.
Что в этом было особенного?
Веселое настроение. Пряный запах дыма. Хрустящая корочка. Я в первый раз пила вино и чокалась со всеми по-словенски: Na zdravje. Что, вообще-то, было больше похоже на «Na zdavuje», потому что выговорить подряд столько согласных я не могла.
Чувство счастья?
Чувство счастливого благополучия. Я была самой младшей в этом кругу. Обо мне заботились, ненавязчиво, без лишнего шума. Я ела, пила, смеялась, щекотала дедову лысину, пока не завопит. Нас было много. Мы были одной большой семьей.
Это было чувство защищенности?
Защищенности и сплоченности. Что они для меня значили, я поняла только потом. Когда семья сократилась и опять стала маленькой. Когда я одна лежала в комнате для сиесты.