Мера моря. Пассажи памяти - Ильма Ракуза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У младшего брата были короткие темные волосы, кривые ножки и прелестная застенчивая улыбка. Лежа на животе, он с любопытством поднимал голову и барахтался, делая первые попытки ползти.
Потом появилась Герда, няня и помощница по хозяйству. Она была из Германии. С ней я наблюдала, как лес меняет свой цвет и теряет лиственный наряд. Каждый день я собирала красные, желтые, пестрые листья, из которых дома выкладывала узоры. Листья так и лежали, пока не становились блеклыми и серыми. Шуршащими и легкими. Я сдувала их со стола.
Снег выпал за ночь. Лег белым грузом. Он преобразил все: свет, звуки, округу. Что-то сверкающее было в нем, и тишина. Снег продолжал идти. Я удивленно смотрела, как хлопья падают с неба и бесшумно ложатся на перила балкона, на кусты и деревья. Если я слишком долго смотрела на вихрь снежных хлопьев, у меня начинала кружиться голова, казалось, я сама падаю вместе с ними. Снег! Венгерское слово hó рифмовалось с tó, ló, só, szó, с озером, лошадью, солью, словом, но ко всему этому снег, сам по себе белый и легкий, не имел никакого отношения. Мне хотелось его попробовать. Вскоре я уже носилась вокруг дома с высунутым языком. Если хлопья снега таяли, то я набивала себе в рот снег горстью. Он был холодный, но совершенно безвкусный. А каким вкусным было ванильное мороженое в Триесте. Лучше уж лепить снежки.
Но Герда придумала мне другое занятие. Оно называлось: кататься на санках. Этого я еще не пробовала. Я даже не знала, как выглядят санки. В Триесте не бывало снежных зим. Ну, хорошо. Вот с этой деревянной штукой, которую она где-то раздобыла, мне нужно забраться на холм. Время было послеобеденное, на мне была моя длинная цигейка, шерстяная шапка с помпоном, я храбро топала за Гердой. Склон этот, как я знаю теперь, находился возле клиники нервных болезней «Бургхёльцли». Чего я не знаю, так это сколько раз я скатывалась вниз вместе с Гердой, прежде чем она посадила меня в санки одну. Все происходило быстро, быстрее, чем из моего горла успевал вырваться ликующий крик. Холод, ветер в лицо, сверкающий свет, головокружение – и вот опять все с начала, надо только опять взобраться на холм. Легкое опьянение.
И вот теперь – одна. Я должна была попробовать скатиться одна. Никаких указаний она мне не дала, во всяком случае, я их не помню. Съезжай. Просто съезжай. И я поехала с горы на всех парах. Ноги задраны вверх, быстро, быстро, еще быстрее. Остановила меня поленница. Но я к этому моменту уже потеряла сознание.
Из черноты меня вытащил врач. Трещина черепа, сотрясение мозга. Кровоизлияние было таким сильным, что мама меня не узнала. Несколько недель у меня были черные круги вокруг глаз.
Потом появились головные боли. «Черный ящик» мигрени. Было так больно, что помогал только рефлекс мнимой смерти. Абсолютный покой – или я разорвусь на тысячи кусков. Приступ внезапен, во мне буйствует дикий зверь. Во мне. Я не могу от него отделаться. Пытаюсь его успокоить предельной кротостью. Лежу тихо, дышу ровно. Предоставленная самой себе, одна. Боль и тошнота. Тошнота и боль. Потом я глотаю что-то горькое, саридон или что-то похожее, что впихивает в меня Герда. От этого мне должно стать лучше. Через какое-то время мной овладевает сон, беспокойный, без сновидений. Когда я просыпаюсь, чувствую себя оглушенной, но боли нет. Ребенок встряхивается, на дрожащих ногах идет в прихожую, чтобы сказать: вот я. Чтобы первому попавшемуся броситься на шею, настолько он благодарен, что мучения позади. Все удивляются такому избытку чувств. Но никто, кроме ребенка, не знает о том страшном, что он только что пережил. Сейчас ему нужны лишь кусок хлеба и ласка. Больше ничего.
Приступы возвращаются, через неравные промежутки, как гром среди ясного или неясного неба. На голову валится тяжесть, в глазах пелена, усталость пронизывает тело, которое едва может держаться вертикально. Все происходит быстро, мгновенно, и таким же мгновенным является желание оказаться в темной комнате, сбежав от света, звуков и запахов. Раздражители причиняют боль, раздражает все, следовательно, все причиняет боль. Здоровым этого не понять. Ребенку больно, что они рядом. И он, ко всему прочему, начинает чувствовать себя виноватым.
Порочный круг из нежелания, уклонения и потребности быть понятым немедленно. В то время, как жесты, язык тела говорит «нет», сердце хочет безоговорочной поддержки. Это слишком много. Мама переключается на брата. У ребенка есть комната, боль и одиночество.
В оглушительной тишине слова складываются сами собой: снег, санки, страдания. Они образуют длинный свистящий звук, жуткий, как свист локомотива в Любляне. Из свистящих звуков ничего хорошего не бывает. Это как господь сплюнул. Берегись сора, стука, споров. Только сон, хрупкий сон береги.
XXI. Кукла Сари, кукла Лизи
Это был пупс, с большими голубыми глазами и веками, которые открывались и закрывались. Только левое веко застревало немного, пока не застряло окончательно, ни туда, ни сюда. Так Сари и смотрела пристально на мир полуоткрытым левым глазом, в то время как правый то бодрствовал, то спал. Изъян, который не шел Сари. Потому что она была само совершенство: пропорциональное лицо, полные губы, длинные ресницы, и пропорции и округлости ее младенческого тела тоже были идеальны. Виноват был сам механизм, мои детские пальцы его не касались.
И все же я любила Сари, любила, как свою более раннюю копию. Я одевала и раздевала ее, одежка за одежкой. Она носила только белое: штанишки и рубашечка, вязаные носочки и кофточка, и чепчик, и одетая во все это она укладывалась в вышитый конверт. Ее красота меня восхищала, равно как и тот факт, что она находится в полном моем распоряжении. Никаких роптаний, никаких протестов, я делала с ней, что хотела. Больше всего мне нравилось ее раздевать. Это было страшное наслаждение. С Сари я открыла голое тело. Открыла свою собственную наготу. И влюбилась в нее. Об этом никто не знал. Никого не должно было быть рядом, когда я занималась Сари. Не было свидетелей моего внутреннего возбуждения. Час рождения моей сексуальности принадлежал только мне. До сих пор во мне это связано с таинственным полумраком и девственной белизной нарядов Сари. (Что-то вроде взбитой пены).
Нежно прикасалась я к ее талии, слегка встряхивала. Кончики пальцев скользили по ее шее, плечам, животу, ногам и заставляли ее суставы сгибаться. Она была ростом с месячного младенца. Я прижимала ее ко лбу, губам, груди. Мое святое чадо. Розовый фарфор и хлопанье ресниц. Одежда разложена на полу. Половых признаков никаких. Из слегка приоткрытого рта не доносится ни звука. В пику кукольной немоте говорю я. Сначала тихо, потом все громче. Я говорю для нее. Вместо нее. О холоде, о тепле, о пеленках, о повязках, о ввввоздухе и поццццелуе. О глазах цвета горного льда. Круглых как стеклянные шарики. Материнского чувства во мне не было, только сладострастие. Я параллельно была и собой, и ею. Щебетала всякую чушь: Сарика, спать! Но это было только полдела, потому что левый глаз Сари не знал отдыха. Как я только не укачивала ее в своем углу комнаты. Мы шли к овечкам, на пастбище, по цветочному лугу (спи, детка). Все опасности предотвращены, разве что стена рухнет. Или мама войдет. И Сари сразу покажется мне тяжелой. Я положу ее на кровать и накрою своей тенью.
До поры до времени.
От желания мне не избавиться. Желания залезть в ее конверт. Шмыгнуть туда к ней и не вылезать. Плоть к плоти. Как близнецы. Я шевелю кончиком языка, просто так. И вот я лежу рядом с ней, бок о бок.
Как прекрасно нам спалось вместе.
Лизи пахла нафталином. Или хлоркой. Она пахла. Туловище у нее было матерчатое, кожа – из розового фетра. Курносый нос и светлые косы. На ней всегда было вязаное шерстяное платье: красное с белой каймой. Лизи меня не привлекала, поэтому я ее не раздевала. Ее нарисованные глаза не готовили никаких неожиданностей, фетровая кожа местами продралась. В лучшем случае, Лизи сидела, прислонившись к подушке, в роли декорации. Для этого она была достаточно хороша. Но в ней не было ничего особенного. Ее безобидность оставляла меня равнодушной. Лизи – это не любовь, не страсть, не желание, просто хорошая девочка. Она будет пасти коров, думала я и наказывала ее молчанием. Или растягивала ее бескостные ноги в шпагат. Лизи и ухом не вела.
Я была несправедлива к Лизи? У нее были прелестные румяные щеки и ни капли занудства. Она терпеливо слушала мои взывания к Сари. Терпеливо сносила мои сражения с мигренью. Непритязательность без нескромности. Крепкий орешек.
В каком-то темном углу на чердаке они все еще вместе: Сари и Лизи, Лизи и Сари. Лес вырублен, отправлены в отставку.
XXII. Брат болен
А хромал ли он? У него болело одно бедро, и однажды он не захотел пройти даже пяти шагов. Поскольку плаксой он не был и истерик не устраивал, к этому отнеслись серьезно. Мартину было три года, нежный ребенок с оливковым личиком, очень тихий, очень застенчивый, очень спокойный. Часами он складывал кубики, листал книги, играл со своими мягкими игрушками или выводил каракули на бумаге. Он не кричал, ничего не требовал, занимал себя сам. Мне он казался вполне счастливым.