Открытая книга - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни разу в течение тех дней, что мы лежали в одной палате, я не слышала, чтобы моя соседка смеялась. Теперь услышала – когда спросила ее об этой истории.
– Я была мобилизована в первые дни войны, он проводил меня, и больше мы не виделись. Это было второго июля.
Мне захотелось спросить: откуда же взялись такие странные слухи? Но я только подумала и не спросила.
Елизавета Сергеевна лежала на спине, повернув ко мне голову, забинтованную, трогательно-красивую, с темными большими глазами. Я рассказывала о Мите и думала: «Да, милая. И красивая. И давно пора. И прекрасно».
Но все было совсем не так прекрасно, как мне представлялось.
– Я была уже лет пять замужем и любила мужа, хотя он был много старше меня. Хороший человек, очень спокойный и все прощал, только одно требовал – чтобы я говорила правду.
– А было что прощать?
– Было. Я очень неровная, капризная, вечно меня тянуло куда-то. То мне весело, и муж хорош, и работой увлечена, и жизнь прекрасна. А то хоть на белый свет не гляди – все скучно, немило! Муж ребенка очень хотел, а я нет, но он в конце концов убедил, между прочим, тем, что я тогда перестану метаться. И вот тут-то я встретилась с Дмитрием Дмитричем.
Длинный больничный день подходил к концу, ночная сиделка уже пришла и поздоровалась громогласно и добродушно, дневная стала собираться домой, и Елизавета Сергеевна, которая ела очень мало, подозвала ее и сунула хлеб в карман халата.
– Встретились мы в одном доме, и он мне сперва не понравился – какой-то резкий, недовольный, хмурый. Говорит нехотя, свысока. Мы с ним сразу поссорились, помнится, из-за шефа. Я у Б. работала, вы о нем слышали?
– Еще бы! Превосходный хирург.
– И человек превосходный. Дмитрий Дмитрич отозвался о нем иронически. Ну, а я, разумеется, на дыбы! Так мы и расстались – с отвратительным впечатлением друг от друга. А через несколько дней я встретила его на улице. Это было вечером, зимой. Холод резкий, а он идет в летнем пальто, шляпа откинута, в руке трость и пьяный. Не очень, но навеселе, он ведь первое время вообще пил в Ростове. И, сама не знаю почему, мне вдруг захотелось, чтобы он… ну, хоть вспомнил бы, что я существую на свете! «Дмитрий Дмитрич, застегнитесь». И вижу, он обрадовался, хотя за то время, что мы не виделись, конечно, не подумал обо мне ни разу. Он ведь такой, знаете…
– Какой?
– Когда видит, тогда и любит.
Она сказала это с грустным и сердитым выражением и, когда я отрицательно покачала головой, посмотрела на меня искоса и тоже сердито.
– Ладно… Ну, разлетелся он, поцеловал руку – знаете, как он умеет с женщинами, когда хочет понравиться. От него немного пахло вином, но и это было приятно. «Вы меня пожалели, Елизавета Сергеевна? И не боитесь? Ведь это опасно!» – «А я, Дмитрий Дмитрич, не из пугливых!» И мы пошли – сама не знаю куда, зачем… Мне только хотелось, чтобы это было всегда – острый ветер, от которого щеки кололо, снежинки, залетавшие в рот. И чтобы он вел меня под руку и говорил, говорил – со мной, обо мне, для меня. – Елизавета Сергеевна замолчала, вздохнула. – Потом мы не виделись долго, около года. И не было ни единого дня, когда бы я не думала о нем, ни единого часа. Он всегда был со мной, и когда иной раз случалось, что я ненадолго забывала о нем, поверите ли, мне было стыдно, точно я совершила какое-то святотатство.
– Девочки, пора спать, спокойной ночи, – сказала, зайдя в палату, дежурная сестра.
– Спокойной ночи.
Сестра ушла и вернулась.
– Как вы себя чувствуете, доктор? спросила она Елизавету Сергеевну.
– Очень хорошо, благодарю вас.
– У вас лицо взволнованное.
– Вам показалось. Спокойной ночи.
Мы помолчали.
– Татьяна Петровна, мы все лежим, и я даже не знаю, какая вы. Высокая или маленькая? – спросила вдруг Елизавета Сергеевна.
– Скорее маленькая. А вы?
– А я – большая.
– Так я и думала. Свет погасить?
– Зачем? Скоро одиннадцать.
В одиннадцать свет выключали.
– Потом родился Игорь, – продолжала Елизавета Сергеевна. – И все потускнело, отступило. Я должна была все делать сама, стирать и готовить. Муж и всегда-то меня любил, а тут просто не отходил ни на шаг, и я начала относиться к нему сердечнее, мягче. И когда стали говорить, что Дмитрий Дмитрич собрался в Москву – потом оказалось, что не совсем, а на конференцию ВИЭМа, – я даже удивилась: так спокойно встретила это известие, так равнодушно. Этот разговор был, между прочим, при муже, и он, помнится, с тревогой посмотрел на меня. Я ему улыбнулась и подумала: «Все кончено, навсегда, навсегда».
Свет погас, и в больнице стало по-ночному тихо. Надоедливая дверь, весь день хлопавшая под нашей палатой, хлопала теперь редко. Радио, бормотавшее, певшее, игравшее в наушниках, лежавших у меня на груди, замолчало.
– И вот… Это было осенью тридцать девятого года. Я узнала случайно, что Дмитрий Дмитрич должен быть в театре, и решила пойти – из какой-то лихости, что ли! Мне хотелось доказать себе, насколько я к нему равнодушна. Он опоздал, я не видела, как он вошел в темноте. Но точно кто-то сильно толкнул меня в самое сердце, когда он вошел. Я знала, знала наверно, что вот только что его не было в зрительном зале, а сейчас он здесь, где-то близко, и смотрит на сцену, и видит то же, что я. И мне уже было все равно, что нас могут заметить, что в театре много общих знакомых, что завтра о нас станут говорить в мединституте. Я только ждала, когда кончится действие, чтобы, не медля ни минуты, найти его и сказать, что стоит ему сказать одно слово, только одно, и я…
Елизавета Сергеевна замолчала. Я слушала ее и не могла справиться с грустным, щемящим чувством.
– Так что я его ни в чем винить не могу. Все сама, только сама. И вы знаете, Татьяна Петровна, нельзя сказать, что в моей жизни не было счастья. Но если все это счастье подобрать до последней крупинки и положить на одну чашу весов, а наши немногие встречи с Дмитрием Дмитричем на другую…
– Немногие?
– Да. Мы скоро расстались. Я разошлась с мужем, рассталась с сыном, он и теперь у моей матери в Канске – есть такой городок в Сибири. А с Дмитрием Дмитричем так ничего у нас и не вышло.
– Почему?
– Не знаю. Мы очень разные люди. Мне все казалось, что я не могу жить без него, а ему без меня иногда даже лучше. Он мне рассказал о Глафире Сергеевне и уверил, что давным-давно забыл и мечтать о ней. И все-таки я знала, что он любил ее совсем не так, как меня, – и мучилась, сходила с ума, ревновала. Он не был счастлив со мной, – вздохнув, сказала Елизавета Сергеевна. – И очень хорошо, что мы разошлись. Так мне и надо.
Елизавета Сергеевна простудилась, когда ее возили на рентген, и два дня пролежала с высокой температурой. Она бредила – отталкивала кого-то, звала на помощь, оправдывалась, умоляла и несколько раз тоненьким, жалобным детским голоском позвала Митю. На третий день температура упала, и она очнулась, обессиленная до такой степени, что едва могла вымолвить слово.
Вскоре и меня повезли на рентген. В длинном коридоре, повернувшем под углом и снова оказавшемся длинным-предлинным, сидели и лежали на койках раненые, и с чувством неловкости я подумала о том, как, в сущности, нам с Гордеевой хорошо в отдельной, светлой палате. Подумала и сказала.
– Еще бы, – отозвалась сердитая, катившая мое кресло сиделка.
Перед лифтом, который должен был поднять меня в рентгеновский кабинет, мы застряли, и я вдруг увидела себя в зеркале – вот так вид! Забинтованный, измученный монгольский мальчик с широкими скулами и провалившимися глазами смотрел на меня… Хороша голубка!
Сердитая сиделка кричала на другую сиделку, загородившую нам дорогу узлами с бельем, та оправдывалась и тоже кричала. Санитары молча растащили узлы и с размаху вкатили меня в большой, грязноватый лифт. Не отрывая взгляда от монгольского мальчика, я успела подмигнуть ему одним глазом и теперь, поднимаясь на лифте, думала: что бы это могло означать, что я ему подмигнула? Выздоравливаю – вот что! Иначе бы не мигала!
Печальный пример Елизаветы Сергеевны научил меня, и я упорно отказывалась снять шерстяной платок до тех пор, пока меня не поставили перед аппаратом. Я сказала рентгенологам, что у них в кабинете все простуживаются, но меня им простудить не удастся. Бодрый, красноносый врач в халате, надетом на что-то теплое, толстое – должно быть, на ватник, – засмеялся и сказал, что, когда больной является к нему с подобной претензией, можно заранее сказать, что дело идет на поправку. Потом он посмотрел мои кости, и действительно оказалось, что дело быстро идет на поправку.
Друзья бывали у меня очень часто – и в приемные и в неприемные дни. Лена Быстрова, которую я не видела с начала войны и по которой очень скучала, приехала на несколько дней из Казани – похудевшая и помолодевшая, хотя прядь над высоким лбом стала теперь совсем седая.
Войдя в палату, она остановилась у двери, глядя прямо на меня и не узнавая, – это больно кольнуло меня.