Ф.М.Достоевский. Новые материалы и исследования - Г. Коган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни один из романов Достоевского не вызывал у читателей такого напряженного и всеобщего интереса, как "Братья Карамазовы". Каждая книжка "Русского вестника", в которой роман печатался, бралась прямо с бою. Временный перерыв в публикации, вызванный просьбой самого Достоевского, воспринимался читателями как мошенническое ухищрение издателя журнала. "Протестуйте же снова хоть сто раз против приемов, применяемых Катковым, — писал один из нетерпеливых читателей "Братьев Карамазовых". — Никто не насмехается так над публикой, как он, заставляя ожидать, затаив дыхание, все интеллигентное население России" (п. 179).
Читатель этот — не кто иной, как романист и музыкальный критик Ф. М. Толстой, незадолго до того почти равнодушно отозвавшийся о "Братьях Карамазовых" в письме к историку литературы О. Ф. Миллеру.
Восторженное отношение Миллера к гениальному произведению Достоевского заставило Толстого внимательно перечитать напечатанные к тому времени главы, и вот что он пишет своему корреспонденту 14 августа 1879 г.:
"Последний роман Достоевского, действительно, как вы это говорите, — идеальное произведение, и все наши беллетристы-психологи — со Львом Толстым во главе — не больше чем детишки в сравнении с этим суровым и глубоким мыслителем. Перебирая в уме чудовищные бессмыслицы, которые я позволил себе высказать в своем первом письме, я краснею от стыда, и только одну фразу я считаю возможным отстаивать и теперь — это параллель между "Человеком с содранной кожей" Микеланджело и некоторыми местами в творениях Достоевского, но с той, однако, разницей, что произведение Микеланджело — это анатомический этюд, а произведение Достоевского — это этюд психологический, или, вернее, вивисекция, производимая над живым человеком. Те, кто присутствует при этом эксперименте in anima vili, видят, как трепещут мускулы, течет ручьем кровь, и — что еще ужасней — они видят себя отраженными в глазах, "этом зеркале души", и в мыслях человека, вскрытие которого производит автор".
Великие критики, революционные демократы, руководители русского общественного мнения — Белинский, Добролюбов, Писарев — подвергли в свое время глубокому и сочувственному разбору ряд произведений Достоевского 1840-х-1860-х годов ("Бедные люди", "Двойник", "Униженные и оскорбленные", "Записки из Мертвого дома", "Преступление и наказание"). В 1870-х годах подобных критиков в России уже не было. Мелкотравчатые, поверхностные и зачастую недоброжелательные рецензии, появлявшиеся в периодической печати, вызывали у Достоевского едкое чувство неудовлетворенности и досады. Читая письма своих многочисленных корреспондентов, он по временам с отрадой сознавал, что все же понят и ценим, что восприятие его произведений совпадает с авторским замыслом.
Екатерина Федоровна Юнге, молодая художница, дочь бывшего президента Академии художеств гр. Ф. П. Толстого, в письме к Достоевскому с неподдельным энтузиазмом, взволновавшим писателя, говорит о "Братьях Карамазовых" как о шедевре истинного реализма, сочетающегося с поэзией, философией и гуманностью. Реализм Достоевского она ставит гораздо выше реализма Золя, Гонкуров и Доде. "Ведь это почти достижение идеала искусства, — восклицает Юнге, — человек, который реалист, точный исследователь, психолог, идеалист и философ… — у него совсем философский ум". Корреспондентка особенно отмечает умение Достоевского "войти в скверное, преступное сердце и выкопать там нечто и прекрасное" (примеч. к п. 193).
Мать Юнге, ознакомившая Достоевского с этим письмом, сообщила своей дочери о впечатлении, произведенном на него чтением:
"По мере того, как жена его читала <…>, лицо его прояснялось, покрылось жизненною краской, глаза блестели удовольствием, часто блестели слезами. По прочтении письма мне казалось, что он вдруг помолодел <…> Когда я уходила, он просил меня передать тебе его глубокую признательность за твою оценку к его труду, прибавив, что в письме твоем полная научная критика, и лучшая какая-либо была и будет и которая доставила ему невыразимое удовольствие <…> Все время, покуда я одевалась в передней, он только и твердил, чтобы я не забыла передать тебе его благодарность за то, что так глубоко разбираешь его роман "Карамазовых", и сказать тебе, что никто так еще осмысленно его не читал" (п. 193).
Участию Достоевского в Пушкинских торжествах 1880 г., являвшихся, по словам И. С. Аксакова, "великим фактом в истории нашего самосознания", "победой духа над плотью, силы и ума и таланта над великою, грубою силою, общественного мнения над правительственною оценкою, до сих пор удостаивавшею только военные заслуги своей признательности" (п. 208), посвящен ряд писем и дневниковых записей. Особенно интересен с фактической стороны обширный отчет, сделанный археологом М. А. Веневитиновым. Он отмечает "гул восторга", с которым публика встретила появление на эстраде Достоевского. "Блестящие места речи, — пишет он, — невольно захватывали дух у слушателей своею глубиною и заставляли залу неоднократно прерывать оратора взрывами восторженных рукоплесканий" (С. 504).
Энтузиастическое отношение Веневитинова к Достоевскому сочеталось в нем с крайней антипатией к Тургеневу, разделившему триумф Достоевского на Пушкинских торжествах.
Речь Достоевского наэлектризовала аудиторию; призыв к слиянию интеллигенции с народом, утверждение, что "к всемирному, ко всечеловечески братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено", вызвали овацию. Но проповедь смирения "свела весь смысл речи почти на нуль", — отмечал в "Отечественных записках" Г. И. Успенский. Революционно-демократическая и значительная часть либеральной печати вскоре выступили с критикой прославленной речи.
Не удовлетворило выступление Достоевского и наиболее реакционных публицистов. К. Н. Леонтьев, высокомерно осуждавший оратора за его веру в грядущее земное счастье, сближавшую ее с социалистическими идеалами, противопоставил этой вере "истинно христианское учение" о возможности счастья для человечества только в загробном мире. Политический интриган и бездарный романист Б. М. Маркевич 16 августа 1880 г. в письме к Леонтьеву с притворным пафосом заявил, что "христианское разумение" Леонтьева "и чище, и плодотворнее" "расплывчатой любви" Достоевского, "так как оно расцветает на чисто евангельской почве" (п. 210). Маркевич определил при этом основное положение речи Достоевского как компромисс между христианским учением и социализмом.
Славянофилы, и, в первую очередь, И. С. Аксаков, искренно восторгаясь речью Достоевского, признавали, однако, что выраженные в ней мысли "не новы ни для кого из славянофилов": "Глубже и шире поставлен этот вопрос у Хомякова и у брата Константина Сергеевича, — писал Аксаков. — Но Достоевский поставил его на художественно-реальную почву, но он отважился в упор публике, совсем не под лад ему и его направлению настроенной, высказать несколько мыслей, резко противоположных всему тому, чему она только что рукоплескала, и сказать с такою силой суждения, которая, как молния, прорезала туман их голов и сердец, — и, может быть, как молния же, и исчезла, прожегши только души немногих" (п. 211).
Откликами на смерть Достоевского в письмах его друзей, знакомых и родственников, а также представителей мира литературы и искусства завершается основной раздел публикации.
Сквозь традиционную, банальную фразеологию, в которую обычно облекаются официальные, а порой и неофициальные выражения скорби, в эпистолярных материалах о Достоевском ощутимо пробивается струя неподдельного горя и сознание колоссальной утраты, понесенной русской литературой и русским народом.
Увидев, насколько силен резонанс, вызванный кончиной Достоевского, правительство и церковные власти взяли на себя руководство общественным мнением. Официальные и официозные газеты, в частности "Новое время", превратились в своего рода амвоны, с которых непрестанно возвещалось, что у Достоевского особенно были "крепки основы веры, народности и любви к отечеству" (слова К. П. Победоносцева). Вдове и детям покойного была назначена крупная пенсия. Александро-Невская лавра безвозмездно предоставила покойному писателю почетное место на своем кладбище. Члены царствующей фамилии и министры "удостоили своим присутствием" скромную квартиру Достоевского. Траурной церемонии пытались придать сугубо официальный характер; были приняты меры, чтобы погребальная процессия не превратилась — стихийно или сознательно — в антиправительственную демонстрацию; на кладбище впускали строго по билетам и т. п. Но самый факт оказания беспримерных посмертных почестей писателю с революционным прошлым был весьма красноречив.