Норки! - Питер Чиппендейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что дело, строго говоря, было не в людях, не в норках, даже не в самом лесу. Что-то изменилось в общей картине, как называл это Дедушка Длинноух. Все, что когда-то стояло неподвижно, вдруг сорвалось с места и понеслось неведомо куда. Даже погода, которая от века подчинялась раз и навсегда заведенному порядку, вдруг словно сбесилась. Теперь нельзя было полагаться даже на смену времен года. Здравый смысл и порядок в кроличьем понимании перестали существовать. Любые предсказания, основанные на приметах и опыте прошлого, никуда не годились и только усиливали всеобщий хаос.
Почему?
Филин этого не знал. Может быть, виноваты были люди с их кипучей энергией и не прекращающейся ни днем ни ночью активностью, а может быть, и они тоже оказались захвачены безжалостным и бурным потоком, которым не они управляли и который заставлял весь мир меняться так решительно и быстро.
Как бы там ни было, главная загвоздка состояла в том, что все новое — и от норок, и от людей — попало на почву, которая сама уже ходила ходуном, яростно корчилась, бешено изменялась, текла, как вода, и взрывалась, как перезрелый гриб-дождевик. Впрочем, еще неизвестно, что было первым — птица или яйцо? Какая ирония в том, что в ночь после изгнания норок над лесом встала полная луна, предвестница хорошей погоды и доброго урожая? Какие бури ждут теперь жителей леса? Какой горько-сладкий урожай соберут они?
Хотя люди и норки ушли, каждый обитатель леса оказался один на один с проблемой, которую они после себя оставили. Сам Филин, впрочем, больше не был абсолютно уверен в правоте Психо, который утверждал, что лес, заразившись вирусом норкомышления, будет сам поддерживать чужеродный порядок. Действительно, каждый житель Старого Леса, однажды познакомившись с системой норочьих ценностей и норкомышлением, получил возможность жить по норочьим законам. Но, как Филин твердо решил объяснить всем и каждому, начиная с Раки и Бориса и заканчивая Кувшинкой и завирушками, это была не просто возможность — это был опыт, который им всем необходимо взять на вооружение. Каждый, нравилось ему это или нет, должен был раз и навсегда решить, к какой части уравнения он себя относит. Настоящими жертвами будут лишь те, кто проявит нерешительность, кто застрянет на полпути, кто станет искать убежища в бесплодной заботе о ближнем, в пустой болтовне, в глупых надеждах на Лесное Уложение и Билль о Правах. Каждому придется принять на себя ответственность за свою собственную жизнь, а это трудно, очень трудно, и нет смысла притворяться, будто это легко. Отвечать за самого себя может только тот, кто признает, что жизнь жестока, и примет это за свой отправной пункт. Те, кому не хватит смелости взглянуть в лицо этой очевидной истине, неминуемо погибнут, но и в этом случае они вынуждены будут признать, что сами выбрали свою судьбу. В конце концов, добровольно сделаться жертвой — это тоже выход, не самый лучший, но самый простой. Но и для тех, кто отважится бросить вызов тяготам жизни, оставленный норками след будет злом настолько неизбежным, насколько каждый примет это для себя. И только после того, как каждый сделает свой собственный выбор и придет к своим собственным умозаключениям, собравшиеся вместе существа будут решать, счастливым или, наоборот, печальным будет их будущее.
А что делать ему самому? Похоже, его выбор ясен и в какой-то степени предопределен. Как учили его родители, он принадлежал к могучим хищникам, и весь лес — да и весь мир тоже — был для него устрицей, с которой он мог по своему усмотрению поступить так или иначе. Даже несмотря на то, что, к своему невероятному стыду, Филин совсем недавно поддался приступу норкомышления, мысли о норках больше не вызывали в нем чувства обреченности. В конце концов, он узнал их гораздо ближе, чем любой из жителей леса, поэтому их влияние на него было не таким сильным и поддавалось логическому анализу. Гораздо сильнее Филина беспокоила привычка кроликов по поводу и без повода заламывать лапы и оплакивать «старые добрые деньки», когда трава была зеленее, вода мокрее, а солнце солнечнее. Даже если бы все это в действительности было так, Филин не собирался тратить на это гуано время и силы. Он осознавал свое «здесь и сейчас» гораздо лучше, чем разнообразные «раньше» и «давно». В конце концов, его жи-знь принадлежала только ему одному, и он не собирался позволить всяким норкам превращать ее во что-то достойное сожаления. С какой стати? Да, норки какое-то время жили с ним в одном лесу, они познакомили его со своим образом мышления, но это не означало, что он должен действовать, как они, или уподобляться кроликам и скорбеть по поводу безвозвратно ушедшего прошлого и мрачного будущего. Даже в норкомышлении было нечто такое, что им всем не мешало бы усвоить. Это было искусство вовремя поймать свой шанс. И он, ночной хищник, должен жить ради этого — ради своих ночных охот. Как говорится, сагреnoctem!1
Но не станет же он по их примеру превращаться в серийного убийцу. Агрессию, как теперь хорошо понимал Филин, нельзя путать с активностью. И норкомыш-ление вовсе не было решением — оно само было проблемой! Уничтожение ради уничтожения, убийство большего числа живых существ, чем необходимо, больше, чем ты физически в состоянии съесть,— все это было лишь одной его стороной, которая сильнее всего бросалась в глаза. Норкомышление не имело никакого отношения ни к уму, ни к дерзости, ни к отваге, ни к риску или предприимчивости, как его пытались представить. Главным его недостатком и самым слабым местом было то, что оно не менялось, и приверженцы этой системы взглядов, раз начав, уже не могли остановиться. Они сами оказывались пойманы своим примитивным, скучным, лишенным гибкости образом мыслей, который порождал негативное изображение мира, толкал их все дальше и заставлял все шире раздвигать границы на пути к недостижимому — к удовлетворению. И хотя бы ради себя самого Филин должен был избавиться от этого негатива, от подобного разрушительного отношения к окружающему. В конце концов, он своими глазами видел, как быстро те, кто практиковал норкомышление, возносились на самую вершину и так же быстро падали. Это была петля, бег по замкнутому кругу, крутой маршрут, который мог сделать каждое живое существо жестоким, негибким, грубым, чтобы в конце концов — и это в лучшем случае — вернуть его к тому месту, откуда начался поход.
1Саrре noctem (лат.) — лови мгновение (буквально: пользуйся ночью). Филин перефразирует слова Горация саrре diem — пользуйся днем.
Нет, решил Филин, если не только Старый Лес,, но и весь мир стал беспокойным, непонятным, загадочным, он может обрести спокойствие и ясность, только отыскав истинное счастье внутри самого себя. Именно там скрывались гарантии истинной безопасности. Не нужно бояться быть самим собой, и тогда никакие внешние обстоятельства не смогут причинить ему вреда. Но нельзя полагаться ни на что и ни на кого, как бы он ни ценил это место или это существо. Отныне он должен действовать, как и раньше, — честно, без страха, без угодничества. Нет, Филин не претендовал на совершенство — да и кому под силу быть безупречным? — но зато он мог с гордостью сказать, что все это время он старался сделать так, чтобы другим оставалось как можно больше места для нормальной жизни, и нисколько не стремился к тому, чтобы уничтожить всех, кто ему мешал. Он не только с радостью брал, но и с одинаковой радостью отдавал. И, как и многие другие, Филин умел быть в мире с самим собой только тогда, когда он был в мире со всем, из чего состоял Старый Лес. Самым страшным для него был гнев, а ключом к миру — взаимопонимание и терпимость. Он был филином, а полевка — полевкой. И он любил мир за то, что он устроен именно так, любил полевок за то, что они — полевки, но это не мешало ему ими питаться. И он надеялся, что со временем все лесные жители будут думать и чувствовать именно так, а не иначе, с любовью и трепетом относясь к бесконечному круговороту жизни, который не терпел закосневших догм, который был целиком создан из перемен и постоянно находился в движении. И единственным, что по-настоящему имело цену, была принадлежность к этому вечному потоку, устремленному в бесконечность.
Филину очень хотелось, чтобы Дедушка Длинноух был жив и мог взглянуть на все это своими глазками. Интересно, что сказал бы кролик-патриарх о последствиях предсказанной им «большой беды»? Когда-то он подчеркивал, что все живые существа равны — равны в том, что они делают и что говорят. Норки, люди, кролики, Кувшинка, даже он сам — все это были такие же неотъемлемые составляющие бесконечного и разнообразного бытия, как деревья, образующие лес, или как звезды, которые светили ему с небес.
Что за звезды украшали ночное небо! Они были такими яркими, что филину хотелось до них дотянуться и потрогать или даже броситься в погоню за падающими звездочками, которые чертили ночь то вдалеке, то совсем рядом. Впрочем, он никогда не пытался этого сделать — звезды летели так быстро, что сгорали от напряжения, не в силах и дальше поддерживать свою самоубийственную скорость. Как и норки, неожиданно подумалось Филину. Но что ему звезды или норки? Старый Лес — вот о чем он должен думать. Его дремотный покой был нарушен, Тропа — уничтожена, Могучий дуб — спилен, но он все равно оставался самым прекрасным местом в мире. Одного вида его было достаточно, чтобы мириады проснувшихся с рассветом живых существ начинали радоваться жизни, забывая о всех своих печалях и огорчениях. Кто, будучи в здравом уме и твердой памяти, мог не восхититься и не задержать дыхание при виде этой красоты, в окружении которой чудесным образом уживались самые разные птицы, звери и насекомые? Кто не захотел бы хоть на краткий миг ощутить себя частью этого удивительного чуда и тайны? Как можно было испытывать что-то, кроме чистой радости, окунувшись в водоворот красок, увидев бесконечное разнообразие форм и размеров, чередование дня и ночи, света и тени, спокойствия и ураганов? Но вот он здесь; он над лесом, и в то же время — часть его. У него есть крылья, чтобы летать, и он будет летать. Он будет кувыркаться, планировать, пикировать вниз я свечой взмывать в небо, кружить и нырять только для того, чтобы испытать радость свободного полета. Он будет наслаждаться им, радоваться ему, праздновать его, питаться им без всякой надежды когда-нибудь насытиться.