Из дневника. Воспоминания - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В газетах осени 1973 года подвиг Сахарова был искажен и оболган. Человечнейшего из людей, безусловно, достойного Премии мира, выставили на позор перед многомиллионным читателем как поборника войны.
Да здравствует разум!3
С 1958 года в нашей стране обнаружено трое Иуд: Борис Пастернак, Александр Солженицын (1970) и академик А. Д. Сахаров (1975).
Все трое продали родину капиталистам за изрядную мзду– за Нобелевскую премию. Их своевременно уличила в этой предательской махинации советская пресса.
Я не знаю, почем за поклеп берут сотрудники советских газет и как им платят: построчно или постатеечно? Только ли рублями с ними расплачиваются или также и повышением по службе, квартирами и орденами? Не вдаваясь в подробности, хочу отметить и подчеркнуть один радостный факт: разум берет верх, читатели перестают верить казенной словесности. Не только интеллигентная интеллигенция давно уже не верит ни единому слову наемных разоблачителей и отдает себе ясный отчет в истинном величии своих национальных героев («Иуд»), но и так называемые «простые люди», на чью беззащитность (то есть неосведомленность) рассчитывают газеты – и они чуют ложь и отвергают ее. На днях один человек, рабочий, прислал мне копию своего письма в газету (имя, отчество, профессия, адрес). Привожу – с полною точностью – два отрывка: «…Лжете, Сахаров не ненавидит русских людей, а любит…» «Ругань и оскорбления еще никого не убеждали, и вся грязь, которую вы льете на академика, его не загрязняет, а вас уважать перестают. Много хочется вам сказать, да ведь бесполезно, дальше КГБ мое письмо не пойдет, а они лучше всех знают, что у нас творится».
Я имею основания полагать, что подобных документов сегодня десятки в редакциях советских газет. Я счастлива этим не менее, чем Нобелевской премией мира, которой удостоен Андрей Дмитриевич Сахаров. Торжество справедливости – праздник редкий. И хотя дальнейшая судьба Сахарова внушает тревогу, праздник справедливости не отымаем ничем. Будем же достойны его.
3. 10. 75 г.
Телеграмма4
[21 мая 1981]
Дорогой Андрей Дмитриевич! День Вашего шестидесятилетия омрачен тяжкими судьбами друзей, беззаконностью Вашей ссылки, бессменностью стражи у Вашей двери. Вас лишили правительственных наград, лишили научного и человеческого общения, у Вас отняли то, что составляет жизнь Вашей жизни: дневники, память о прошлом и будущем, научные замыслы. Никто, однако, не властен лишить Вас несравненной Вашей правоты и нашей неправительственной любви к Вам. День 21 мая входит в душу как праздник – праздник разума, добра, духовного величия. Вашим повседневным подвигом Россия снова явила миру свою подспудную силу. По словам Льва Толстого, сила духовная бывает подавлена только до тех пор, пока она «не достигла высшей ступени, на которой она могущественней всего». Излучаемая Вами духовная мощь растет и не может быть отнята вместе с бумагами. Словом своим Вы побуждаете людей к деятельному добру. Мысль ваша бередит и тревожит сердца, овладевает тысячами на свободе и за решеткой, учит думать и ведет с одной ступени сознания на последующую. В праздничный день Вашего шестидесятилетия хочу пожелать Вам, чтобы нравственная мощь взяла верх над грубым насилием, чтобы отнятые у Вас сокровища были возвращены Вам, чтобы Вы и все неправо гонимые скорее вернулись домой. Лидия Чуковская
Каким он запомнился5
Андрея Дмитриевича Сахарова я впервые увидела летом 1971 года в гостях у друзей. Я была уже наслышана о нем, но еще никогда не видала. Случилась наша первая встреча в Переделкине, где друзья мои снимали две комнаты на небольшом участке. Я была у них, когда к ним зашли ненадолго Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна Боннэр. Знакомство оказалось беглым, мы пробыли вместе не более 10–15 минут. Уже тогда, в эту недолгую встречу, меня привлекло красивое лицо Андрея Дмитриевича, малоподвижное, изнутри освещенное. Он прислушивался к нашей беседе, но сам говорил мало. Участвуя в беседе, он как бы и не участвовал в ней.
Вторая встреча тоже была короткая, но для меня оказалась значительной. Напоминаю, что в ноябре 1970 года Сахаров вместе с друзьями основал Комитет прав человека. А мне к тому времени уже случилось выступать с открытым письмом в защиту Даниэля и Синявского; с письмом в защиту Солженицына; с письмом к 15-летию смерти Сталина (в ту пору наметился уже поворот от разоблачений сталинских зверств к оправданию и забвению). Мои открытые письма уже распространялись в Самиздате и передавались по западным радиостанциям6.
Андрей Дмитриевич пришел с лестным для меня предложением: стать членом этого Комитета.
Вполне понимая оказанную мне высокую честь, я тем не менее от нее отказалась. Я занята была тогда многолетним литературным трудом – это раз, и, кроме того, не чувствовала в себе никаких способностей к организационной работе.
Однако, не становясь членом Комитета, я обещала содействовать, чем могу, этой спасательной экспедиции. Не помню, тогда же или чуть позднее я подписала требование освободить всех политических заключенных.
С тех пор и начались мои нередкие посещения квартиры на улице Чкалова. Бывало, что и Андрей Дмитриевич с Еленой Георгиевной заходили к нам на улицу Горького или приезжали в Переделкино.
По вторникам я часто бывала у Сахаровых в так называемый «День открытых дверей», когда там в тесноте да не в обиде собирались друзья Андрея Дмитриевича или сподвижники его общественной деятельности, или попросту поклонники. Впрочем, каждый день недели можно было назвать «Днем открытых дверей». Дом всегда был открыт для тех, кто просил у Сахарова защиты и помощи, для родственников и друзей заключенных. Случалось и мне, не состоя членом Комитета, подписывать правозащитные документы.
И тут мне хочется рассказать об Андрее Дмитриевиче – каким он запомнился мне во время наших встреч среди семьи, у нас дома или на сборище друзей.
Говорил он с некоторой суховатостью, сродни академической, и в то же время в речи его слышалось нечто старинное, народное, старомосковское. Произносил «удивилися», «испугалися», «раздевайтеся»… Говорил чуть замедленно, как бы подыскивая более точное слово. Перебивать его было легко, каждый поспевал высказаться быстрее, чем он, каждый говорил быстрее, чем он, да и сам Андрей Дмитриевич легко уступал нить разговора другим, но перебивший, безусловно, оставался в проигрыше.
Другое мое впечатление: Андрей Дмитриевич всегда пребывал в одиночестве, внутри себя. Да, да – жена, любимая семья, друзья, ученики, последователи, совместный правозащитный труд, треск машинки, встречи с корреспондентами, телефонные звонки из разных городов – звонки, которые поднимали его с шести часов утра. В каком же это смысле я упоминаю об его одиночестве? А вот в каком. Ахматова говорила, что иногда, продолжая вести беседу, продолжает писать стихи. Иногда я и сама слышала в общем разговоре ее невнятное гудение. Расслышать мысли Андрея Дмитриевича сквозь его одинокость я, разумеется, не могла. Но я уверена, глядя на него среди шумного общего разговора, что в нем совершается даже и в общем хоре глубокая и одинокая духовная работа. Окруженный людьми, он наедине с самим собой, решает некую математическую, философскую, нравственную или общемировую задачу и, размышляя, задумывается глубже всего о судьбе каждого конкретного, отдельного человека. И тут мне представляется уместным вспомнить один из рассказов Зощенко. На поминках грубо обошлись с человеком. Автор говорит, раздумывая о случившемся, что при перевозке стекла или машины владельцы чертят на них «Не бросать» или «Осторожнее». Далее Зощенко рассуждает так: «Не худо бы и на человечке что-нибудь мелом выводить, какое-нибудь там петушиное слово – «Фарфор» или «Легче», поскольку человек – это человек».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});