Из дневника. Воспоминания - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно все написанное прежде теряет цену. Все кажется – иногда совсем несправедливо – никуда не годным, никому не нужным. Уверения друзей, читательские письма – не утешают более. Работать надо по-другому. Писать не о том, о чем раньше. Точнее. Кажется, я наконец-то знаю, о чем и как. И вот беда: столько лет я работала, столько лет училась писать, а писать мне стало не легче, а трудней.
Все это на моих глазах происходило с Фридой. Умение ее выросло в десятки раз, требовательность к себе – в сотни. Писать надо короче. Полнее. Без сантиментов. Строже. Точней. Что это значит – точней? Как добиться этой вечно ускользающей точности? Весь накопленный ею жизненный опыт, всё, что было записано у нее в блокнотах и в памяти, всё, что было продумано, понято ею, требовало от нее новой степени глубины, то есть, в конечном счете, нового градуса правды. Это и была та новая точность – и новая форма, – которую безудержно, отчаянно, страстно искала рука.
Душа требовала неотрывности труда, тишины. Той тишины, в которой душа – и рука – словно слушают чью-то диктовку. Той, о которой у Ахматовой сказано:
…Встает один, всё победивший звук.Так вкруг него непоправимо тихо,Что слышно, как в лесу растет трава,Как по земле идет с котомкой лихо…Но вот уже послышались словаИ легких рифм сигнальные звоночки, —Тогда я начинаю понимать,И просто продиктованные строчкиЛожатся в белоснежную тетрадь14.
Уж на что Цветаева во всем противоположна Ахматовой, а и она – в той самой статье, вызвавшей размышления и несогласия Фриды, тоже пишет о тишине, в которую вслушивается поэт, о диктовке, которой повинуется его рука. «Дать уху слышать, руке бежать», – говорит Цветаева. Это, в сущности, тот же ахматовский «один, всё победивший звук», те же «просто продиктованные строчки».
Фрида никогда не была поэтом, и не для сравнения ее с Ахматовой, или Цветаевой, или с кем бы то ни было я пишу то, что пишу. Однако Фрида обладала большим художественным даром, и дар ее созрел. Это было видно, прежде всего, по ее блистательным записям. Для нее настала пора, когда, нахлебавшись жизни, художнику пора в тишину, в сосредоточенность, слушать уже не самую жизнь, а рожденный ею «один, всё победивший звук». Фрида дивилась себе – новой себе, по-новому ранимой, по-новому беспомощной. Давно ли умела она создавать статьи свои и книги в тесноте ермолаевской кипящей склоками коммунальной квартиры или на подоконнике в редакции под треск телефонов? Быстро, отчетливо, к сроку…
– Теперь, – говорила она мне с удивлением, – чтобы написать строчку, мне нужна тишина. И сознание, что никто не войдет. Не позовет. Не тронет. Ничего не потребует.
Да, зрелость писателя – труднейшая пора его жизни. Он чувствует себя перед Страшным Судом Слова, перед тем самым, ранее отрицаемым Фридой, цветаевским Страшным Судом.
И она оказалась лицом к лицу с ним. И в прекрасной, просторной, уставленной зеленью и книгами комнате, за прекрасно оборудованным письменным столом ей стало не под силу писать. Потому что здесь ее все время отрывали, а она больше не могла отрываться. Все чаще уезжала она из дому, в Киев, в Ереван, в Таллин, чтобы вдали от Москвы, в тишине гостиницы или чужой квартиры запереться, ничего не видеть, не слышать – писать.
– Подумайте! – говорила она мне после одной из таких поездок, – там, когда и позвонит телефон, я могу не пугаться: это не меня…
А дома, в Москве, ей мешал даже выключенный. Она понимала, сколько голосов и с какими бедами рвутся к ней по проводам.
Она не могла разрешить себе толком отдохнуть или, что то же, без всяких помех погрузиться в работу, в сон, как называла это состояние Цветаева. Для того, чтобы вовремя приходить на помощь людям, – надо, чтобы не только домашний, но и душевный телефон всегда был включен. Для того, чтобы писать – в самом деле писать, не на шутку, – необходимо, напротив, чтобы все провода, соединяющие человека с людьми, были временно отрезаны напрочь. Человек должен отплыть на необитаемый остров и там погрузиться на самую глубину тишины: «дать уху слышать, руке бежать».
Ведь пишется книга не только тогда, когда сидишь за столом и пишешь. Но и когда бредешь по дороге. И лежишь на диване, закинув руки за голову. И мешаешь на плите кашу, не видя, как она ползет через край…
Фрида хотела погрузиться в книгу, но не могла. И не только по внешним причинам – по внутренним. Оторваться от людей – это противоречило мысли ее мыслей, сердцу ее сердца, ее религии.
Книга в ней набухала, росла, разрывая ей душу. Новая книга, та, в которую она должна была вложить всю постигнутую ею правду.
Отдаться книге она не могла. Отплывешь на необитаемый остров, начнешь вслушиваться в «один, всё победивший звук», заслушаешься голоса, который диктует тебе слова, а жизнь – сумасшедший с бритвою в руке – возьмет да и прирежет кого-нибудь из самых тебе дорогих.
…Разрушил гармонию Фридин созревший художнический дар, потребовавший погружения в работу на другой – неприкосновенной – глубине. Она-то еще пыталась, могла, но ОН уже не мог, как прежде, примиряться с постоянной, бесперебойной деятельностью спасательной станции.
11. Завещание
Я знала, что Фрида страстно занята своей новой книгой, что она пишет ее, не оглядываясь на цензуру, что она вводит в нее материал, запечатленный в блокнотах. Знала я из ее рассказов, а потом и из прочитанной части, что главный герой книги – это учитель, переживший тюрьму и лагерь, и его бывший ученик, которого, вернувшись, он повсюду разыскивает, чтобы сказать ему какое-то свое заветное слово. Я знала, что по этой своей работе Фрида постоянно тоскует – «работать хочется до слез», написала она мне однажды, – но как тоскует, чем стала для нее эта работа, мне открылось только в день операции, 14 января 1965 года.
В этот день на операционном столе должно было выясниться: какая причина вызвала желтуху, каково имя болезни? Камень в желчном протоке? Рентген не показывал камня. Киста аппендикса? Да, быть может, и киста, но профессор Виноградов предполагал рак поджелудочной.
Мы сидели в вестибюле больницы: Раиса Ефимовна Облонская, Нора Яковлевна Галь и я.
Перед нами ходили, вставали, присаживались и вставали снова – Саша, Галя, Исаак Абрамович.
Спустилась к нам знакомая докторша, объявила, что Фрида уже в операционной. Ушла. Спустилась снова: сделали еще раз, в последний раз, рентген. Камня нет.
Осталась одна слабая слабейшая надежда: опухоль железы, но не злокачественная. Один случай из миллиона. Бывает.
Я смотрела на Изю и девочек, стоявших перед нашей скамьей. Фридины дочери и Фридин брат. Три варианта ее лица: бровей, глаз, ресниц, скул, волос. Держались они все спокойно. Галя была румяна, как всегда. Саша, как всегда, смугла и глазаста. Ни истерик, ни стиснутых губ и рук. Ни рисовки, ни позы. Спокойные, обыкновенные речи. Фридины дочери, воспитанные ее мужеством и ее чувством достоинства. Перед лицом самого горького горя, которое им когда-нибудь доводилось или доведется испытывать, они вели себя свободно, непринужденно, с большим непритворным мужеством.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});