Титус Гроан - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было ли в этих отвесных каменных акрах нечто, говорившее о неподвижности более сложной, о гудящем безмолвии, залегшем внутри? Мелкие ветерки шебуршились во внешней оболочке замка; листья осыпались или сбивались птичьим крылом; дождь прекращался, капли осыпались с ползучих растений — но за стенами не менялся даже свет, разве что солнце прорывалось в анфиладу запыленных зал Южного крыла. Отрешенность.
Ибо все ушли на «Вографление». Дыхание Замка отлетело к берегам озера. А здесь остались лишь дряхлые каменные легкие. Ни шагов. Ни голосов. Только дерево, камень, дверные проемы, перила, коридоры, альковы, комната за комнатой, зала за залой, простор за простором.
Чудилось, что вот-вот, и некий неодушевленный Предмет стронется с места: сама собой откроется дверь, или закрутятся стрелки часов: безмолвие было слишком огромным, слишком насыщенным, чтобы Замок и дальше пребывал в этой титанической атрофии, — напряжение должно же было найти себе выход и внезапно прорваться, буйно, как вода сквозь треснувшую плотину, и тогда щиты послетали бы со ржавых крюков, треснули зеркала, вздыбились доски, и весь замок содрогнулся бы, забив стенами, будто крылами, раскололся и с грохотом пал.
Но ничего не происходило. Каждая зала стыла, раззявив пасть, неспособная закрыть ее. Тяжко распяленные каменные челюсти ныли. Двери зияли пустотой, словно оставленной выломанными из мертвой головы клыками! Ни звука, ничего, напоминающего о человеке.
Какое же движение совершалось в этих гигантских пещерах? Переползанье теней? Только в Южном крыле, там, куда забредало солнце. Какое еще? Ужель никакого?
Лишь жутковатая поступь котов. Лишь беззвучие ошеломленных котов, идущих строем, ненарушаемым строем, белым, как холст, одиноким, как долгий взмах руки. Куда пролегал их путь по просторам заброшенного замка, завороженного каменными пустотами? Из тиши в тишь. Все сгинуло. Жизнь, костный остов, дыхание; сгинули движение и эхо…
Коты текли. Текли бесшумно и неторопливо. Сквозь распахнутые двери текли они на маленьких лапках. Сплошной поток. Белых котов.
Под вознесшимся в тень небосводом шелушащихся херувимов коты перешли на бег. Колонны, сходящиеся в зябкой перспективе, стали для них столбовой дорогой. Трапезная распахнула свои безмолвные пустоши. Коты бежали по каменным плитам. По коридору с растрескавшейся штукатуркой. Одна пустая комната за другой — зала за залой, галерея за галереей, глубина за глубинами — пока акры серой кухни не разлеглись перед ними. Колоды для рубки мяса, печи и вертела стояли, недвижные, как алтари, посвященные мертвым. Далеко внизу под искривленными балками плыли коты белою лентой. В неторопливом течении их не было неуверенности. Хвост белой колонны исчез, и кухня вновь стала голой, как пещера на склоне лунной горы. Холодными лестницами коты поднялись на верхний этаж.
Куда она делась? Сквозь скучный полусвет тысячи зияний бежали они, с глазами, светящимися, как луны. Вверх по витым лестницам и вновь в другие миры, торя тропу в полуденных сумерках. Им не удавалось учуять ни шевеления, ни вибрации — она исчезла.
Но бег их не прерывался. Лига за лигой, спорой, неторопливой пробежкой. Вот промелькнула оловянная комната, за нею бронзовая, следом железная. По обеим сторонам от них скользнуло оружие — скользнули проходы — по обеим сторонам, — но ни единого живого дыхания не смогли они отыскать в Горменгасте.
Дверь в Зал Блистающей Резьбы стояла настежь. Коты вплыли в нее, точно снежно-белая змея со струистым, усеянным желтыми глазками телом. Не помедлив, змея протекла меж изваяний, поднимая с пола сотни облачков пыли. Она достигла гамака под зашторенными окнами, в котором дремал, телесным продолжением тишины и покоя, Смотритель, единственное в замке живое существо, если не считать кошачьей змеи, которая оплыла его и сразу устремилась назад, к двери. Над нею тлели цветные изваяния. Золотой мул — серый, точно гроза, ребенок — пробитая голова с бездонно пурпурными волосами.
Ротткодд дремал, ничего не ведая не только о том, что в его святилище вторглись коты ее светлости, но и о том, что замок под ним пуст, что нынче — день Вографления. Никто не сообщил ему об исчезновении Графа, потому что со времени последнего визита господина Флэя никто ни разу не добирался до пыльного Зала.
Проснувшись, Ротткодд ощутил голод. Подняв шторы, он обнаружил, что дождь прекратился и, насколько можно судить по положению солнца, стоит уже поздний полдень. А между тем ему ничего не прислали маленьким лифтом из Кухни, лежащей в сотне саженей под ним. Неслыханно. Мысль о том, что еда может не ждать его при пробуждении, оказалась настолько новой, что какое-то время Ротткодд не был даже уверен — проснулся ли он или все еще спит. Может, ему только снится, будто он вылез из гамака.
Он подергал уходящий в темную шахту шнур. Далеко-далеко внизу раздался чуть слышный звон колокола. Далекий и тонкий металлический звук различался сегодня гораздо яснее, чем когда-либо прежде на его памяти. Можно подумать, будто колокол — единственное, что движется там. Можно подумать, что звону его не с чем поспорить, разве что с жужжанием мухи на оконном стекле — такой он одинокий, отчетливый, бесконечно далекий. Ротткодд подождал, но ничего не произошло. Он еще раз приподнял кончик шнура и выпустил, позволив ему упасть. И снова, точно из города забытых гробниц, донесся звон колокола. Он подождал еще. Все по-прежнему, ничего не случилось.
В глубокой, тяжкой задумчивости Ротткодд направился под мерцанием люстр к редко открывавшемуся окну. Сколь ни был он привычен к безмолвию, в пустоте нынешнего дня чуялось что-то небывалое. Что-то и прикровенное, и настоятельное. И пока он размышлял об этом, его одолевало ощущение непрочности — почти что страха — словно какому-то нравственному началу, каковое он ни разу не подвергнул сомнению, на котором зиждилось все, во что он когда-либо верил, сквозь которое, как сквозь фильтр, пропускалось всякое иное представление, теперь грозила опасность. Как будто где-то затаилась измена. Нечто нечестивое, грозное, безжалостное в его пренебрежении к фундаментальным предпосылкам самой верности. С чем же тогда прикажете считаться и что почитать имеющим хоть какое-то значение для оценивания поступков и мыслей, если основания, на которых воздвигнут дом его веры, рушатся, подвергая опасности священную постройку, коей они служили опорой?
Да не может этого быть. Потому как — что вообще способно здесь измениться? Он почесал подбородок и сурово уставился в окно стеклянистыми глазками. За ним мерцал под висящими люстрами длинный, заполоненный тенями Зал Блистающей Резьбы. Там и сям отливали зеленью или синевой, багрецом или лимоном — подбородок либо скула, плавник либо копыто. Чуть приметно покачивался гамак.
Что-то разладилось. Даже если бы ему обычным порядком прислали обед, он все едино почувствовал бы — что-то разладилось. Тишина какая-то не такая. Зловещая.
Он вертел свои мысли так и этак, постоянно сбиваясь, и глаза его, блуждавшие по виду, раскрывшемуся из окна, на миг утратили стеклянистость. Несколько влево от него, футах на пятьдесят ниже окна простиралось плато тускловато-коричневой крыши, по краю которой стояли, футах в трех одна от другой, посеревшие от мха башенки. Их насчитывались многие дюжины, и после того, как глаза Ротткодда некоторое время бессмысленно проблуждали по ним, он вдруг дернул головою вперед и взгляд его сразу обрел сосредоточенность, ибо на каждой башенке сидело по коту, и каждый кот вытягивал шею, и каждый, белый, как новехонький плюмаж, вглядывался узкими зеницами во что-то движущееся — движущееся далеко внизу по узкой, песочного цвета дороге, что вела от надворных строений замка в северные леса.
Господин Ротткодд, определив по сходящимся взглядам котов, к какому участку далекой земли надлежит приглядеться, ибо такая неподвижная, алчная сосредоточенность каждого снежного тельца и желтого глаза определенно означала, что там, внизу, происходит нечто на редкость интересное, спустя несколько мгновений обнаружил выползающую из леса игрушечную кавалькаду обитателей каменного замка.
Игрушечных лошадок вели в поводу. Господин Ротткодд, дальнозоркий и едва ли сумевший бы сказать, если б не внутреннее восприятие их числа, сколько пальцев он сам себе показывает, поместив их перед лицом, снял очки. Шествующие в солнечном свете далекие размазанные фигурки, обрели четкие очертания и мгновенно его напугали. Да что же случилось? Но еще задаваясь этим вопросом, он уже уяснил ответ. И ведь никто не вспомнил о том, что и его следовало бы известить! Никто! Горькая пилюля. О нем забыли. Впрочем, он же всегда и хотел, чтобы о нем забыли. А это палка о двух концах.
Он вгляделся попристальнее: да, ошибиться невозможно. Каждая крохотная фигурка различалась в промытом дождем воздухе с хрустальной ясностью. Лошадь с закрепленной на седле колыбелью возглавляла процессию: ребенок, которого он ни разу еще не видел, спал в колыбельке, свесив через край ее одну ручку. Спит в день собственного «Вографления»! Ротткодд покривился. Это Титус. Так значит, Сепулькгравий умер, а он ничего и не знал. Все они были у озера; у озера; и там, внизу, неторопливая серая кобыла везет по тропе — Семьдесят Седьмого.