День независимости - Ричард Форд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя же проблема лишь в том, что я не знаю, за какую внешнюю особенность Генри зацепиться моими собственными глазами, не могу почувствовать его – и вовсе не потому, что затрудняюсь определить интерес, который им движет. Им движут глаза: как приводить их в порядок, что с ними неладно, а что хорошо, как они наделяют нас зрением и как иногда подводят (это похоже на противопоставление доктором Стоплером сознания мозгу). Но чего я сказать не могу, пусть даже оно несущественно и значение-то имеет лишь для моего спокойствия, так это в чем состоит его загадка и где она кроется; я имею в виду ту часть его личности, которую вы открываете для себя, прожив рядом с человеком годы, научившись уважать его как профессионала и проникнувшись желанием открыть еще больше, чего ради решаете провести с ним отпуск в пансионате у отрогов Уинд-Ривер, или отправиться на пару в кругосветное плавание на сухогрузе, или на байдарках исследовать не нанесенные на карту берега Ватануки[112]. Каковы его неопределенности, что в его мире создано непредвиденностью, что тревожит его в неизбежности счастья или трагедии, в том неведомом, которое бороздят наши с вами утлые суденышки; каковы его опирающиеся на опыт рациональные обоснования желательности соблюдения осторожности? Бог свидетель, об Ирве я все это знаю, а обо мне каждый из вас может узнать ровно за 8,2 секунды. Что же касается Генри, то любой ключ к его разгадке мог бы сказать о нем очень многое, и сказать удовлетворительно, но ключей-то как раз никаких и не видно.
Не исключено, конечно, что рациональных обоснований у него нет, а есть только глаза, глаза и снова глаза, затем, на втором месте, – властная жена с величественным банковским счетом, и все это увенчивается его собственным черт знает каким положительным настроем. Иными словами, осторожность – его основа, а не надстройка. И источает он в точности те же здоровые, ледяные, лишь наполовину учтивые медицинские эманации, какие я уловил, беседуя с доктором Тисарис, хотя из-под врачебного халата доктора Т. на меня повеяло и кое-чем еще. Однако (и больше я сейчас об этом думать не буду) именно такие эманации вам и хочется получать от лечащего врача, особенно когда ваш сын нуждается в серьезной операции, а сами вы уверены, что никогда больше этого врача не увидите.
Энн ждет в нескольких ярдах под красным конусом ветроуказателя посадочной площадки, сверхуважительно беседуя с Ирвом; он, все в тех же «вьетнамках» и мафиозном кардигане, стоит, обхватив себя руками, в позе несколько женственной: бедра сведены, ступни чуть разведены – словно чувствует, что с такими, как Энн, следует быть начеку. Они обнаружили, что у них имелось несколько общих друзей по «Большому пальцу», что они отдыхали в пятидесятых в одном и том же лагере (с обучением игре на ксилофоне) Северного Мичигана и резвились там, точно мартышки, среди дюн, которые потом отутюжили бульдозерами, дабы разбить парк, – ну и так далее. Для Ирва сегодняшний день стал праздником цельности, Ирв погрузился в него с головой, точно в Ветхий Завет, хоть и сознает, что нашей с Энн цельности пришел полный капут и потому некоторые мерила прошлого ему лучше держать при себе (ту же фотографию, к примеру).
Энн продолжает бдительно поглядывать в мою и Генри сторону, время от времени посылая мне легкую, несколько недоуменную улыбку, а один раз даже погрозив пальцем, словно подозревает, что я могу передумать и броситься под винт вертолета, дабы спасти моего сына от спасения, задуманного ею и другими, и надеется удержать меня от этого простым мерцанием своих глаз. Но я не такой уж и упрямец и вообще человек слова – если, конечно, мне позволяют им оставаться. Наверное, ей требуется от меня лишь малый жест веры. Однако я чувствую: совершаются большие перемены, мы с изрядным запозданием начинаем смотреть фактам в лицо и единственное хорошее, что я могу для нее сделать, – это сохранить полную веры выдержку.
Конечно, я все-таки получил последнюю возможность снова войти в ярко освещенную палату Пола и попрощаться с ним. Он лежал, как и раньше, не испытывая вроде бы боли, полный некоей решимости, глаза его были по-прежнему забинтованы и даже заклеены, ноги слегка свисали с каталки – мальчик, выросший из отведенной ему мебели.
– Возможно, когда я выйду из больницы и если мне не присудят испытательный срок, я приеду, чтобы немного пожить с тобой, – сказал он, слепо глядя на свет. Можно было подумать, что это совершенно новая мысль, которая явилась ему в насланной успокоительным средством дремоте. У меня же закружилась голова, руки стало покалывать, как будто они обрастали перьями, – я-то думал, что об этом нечего и мечтать.
– Буду надеяться, что твоя мама сочтет это удачной мыслью, – сказал я. – Так жаль, что сегодня у нас ничего хорошего не получилось. В «Зал славы», как ты уже сказал, мы так и не попали.
– Не гожусь я для залов славы. Такова история моей жизни. – И он усмехнулся, как сорокалетний мужчина. – Скажи, а существует «Риелторский зал славы»?
– Наверное, – ответил я, стискивая спинку его каталки.
– Интересно, где? В Батзвилле, штат Нью-Джерси?
– Или в Чагрин-Фоллсе. Или на мысе Флаттери, рядом с Британской Колумбией. А может быть, в Синкинг-Спринге, Пенсильвания[113]. Где-то там.
– Как по-твоему, примут меня с моей пиратской повязкой на глазу в хаддамскую школу?
– Полагаю, примут.
– Думаешь, они меня помнят? – Дышал он с усталостью изувеченного человека, а в сознании его мерцали картины появления в старой/новой школе старого/нового города.
– По-моему, если я все правильно помню, ты наделал там достаточно шума.
Я прилежно вглядывался в его сморщенный повязкой нос – как будто он мог заметить мое внимание.
– Вообще-то, я не пользовался у них большой популярностью. – А затем Пол вдруг спросил: – Ты знаешь, что женщины пытаются покончить с собой чаще, чем мужчины? Да только мужчинам это удается лучше?
Улыбка раздвинула под бинтами его щеки.
– Пожалуй, быть кое в чем неудачником не так уж и плохо. Но ведь ты же не пытался покончить с собой, правда, сынок? – Я вгляделся в него еще пристальней, чувствуя, как тело мое обмякает от пугающих предчувствий.
– Мне казалось, что я не настолько высокий, чтобы мячик попал в меня. Вот и облажался. Оказывается, я подрос.
– Да, из коротких штанишек ты вырос, – сказал я, надеясь, что Пол не соврал – во всяком случае, мне. – Прости, что я загнал тебя в тренажер. Это было большой ошибкой. Лучше бы тот мяч в меня попал.
– Ты меня не загонял. Удар при подаче. Переход на первую базу. – Пол притронулся бородавчатым пальцем к забинтованному уху и выдавил: – Ой!
Я опустил ладонь на плечо сына, слегка нажал, как тогда, в клетке тренажера; на моих пальцах, зацепивших это самое ухо, еще сохранились следы его крови.
– Это всего лишь моя рука, – сказал я.
– Что сказал бы Джон Адамс, если бы ему по башке заехали?
– Кто такой Джон Адамс? – спросил я. Пол улыбнулся в пустоту перед его глазами – милая, довольная улыбка. – Не знаю, сынок. Так что же?
– Я старался придумать хорошую фразу. Думал, если я ничего видеть не буду, это поможет.
– Ты снова думаешь о том, что ты думаешь?
– Нет, теперь просто думаю.
– Возможно, он сказал бы…
– Возможно, он сказал бы, – перебил меня Пол, увлеченный игрой, – «Ты можешь привести лошадь к водопою, но ты не заставишь ее – прочерк». Вот что сказал бы Джон Адамс.
– Так что же нам подставить в прочерк? – спросил я, желая доставить ему удовольствие. – Плавать? Кататься на водных лыжах? Ходить под парусом? Он же Сибелиус?
– Танцевать, – авторитетно сообщил Пол. – Лошади не танцуют. Когда Джона Адамса оглоушили, он сказал: «Ты можешь привести лошадь к водопою, но ты не заставишь ее танцевать». Лошадь танцует, только когда сама того хочет.
Я ожидал услышать ииик или лай. Что-нибудь. Но нет, ничего.
– Я люблю тебя, сын, ладно? – сказал я, вдруг ощутив желание убраться оттуда, и поскорее. Достаточного достаточно.
– Да, и я тебя тоже.
– Не тревожься, мы скоро увидимся.
Чао.
В те мгновения я чувствовал, что во многом он ушел от меня далеко вперед. Всякое время, какое ты проводишь со своим ребенком, есть время отчасти адски печальное – печальна сама жизнь, яркая, ясная, проходящая мимо тебя, и всегда в последний раз. Утрата. Отблеск того, что могло бы случиться. Так и избаловаться недолго.
Я наклонился, поцеловал его сквозь майку в плечо. И тут, по счастью, вошла сестра, чтобы подготовить его к полету в далекий, далекий край.
Винты, винты, винты вращаются в теплом послеполуденном воздухе. В открытой двери вертолета появляются незнакомые лица. Генри Баррис трясет мою руку своей маленькой, вышколенной ладошкой, потом пригибается и, ссутулясь, семенит по синему бетону к вертолету. Твоп-твоп, твоп-твоп, твоп-твоп. Я прикидываю, где сейчас может находиться доктор Тисарис, – возможно, участвует в смешанной парной игре на одном из прямоугольников под нами. Ну и довольно о ней.