Будденброки - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У тебя, Томас, здоровье отличное! Ты бы не сидел тут с таким видом, если бы чувствовал себя, как я…
– Полагаю, что я болен серьезнее.
– Ты?! Ну, это уж слишком! Тони! Герда! Он говорит, что болен серьезнее, чем я! Вот это мне нравится! Может быть, это ты лежал при смерти с суставным ревматизмом? Может быть, тебе при малейшем уклонении от нормы приходится терпеть муку во всем теле – такую, что и словами не опишешь?! Может быть, это у тебя с левой стороны все нервы укорочены?! Светила науки определили у меня эту болезнь! Не с тобой ли случается, что ты входишь в потемках в комнату и видишь на диване человека, который кивает тебе головой, а на самом деле в комнате никого нет?!
– Христиан! – в ужасе крикнула г-жа Перманедер. – Что ты говоришь!.. Господи помилуй, из-за чего вы ссоритесь? Можно подумать, что это великая честь быть больным! Если так, то у нас с Гердой, к сожалению, тоже нашлось бы что сказать! И мать… тут рядом!..
– Как же ты не понимаешь, несчастный, – в ярости крикнул Томас Будденброк, – что вся эта мерзость – следствие, прямое порождение твоих пороков, твоего безделья, твоего вечного копанья в себе! Работай! Перестань прислушиваться к себе и болтать о своем здоровье!.. Если ты спятишь, – а это, имей в виду, отнюдь не исключено, – я ни единой слезы не пролью по тебе, потому что ты сам будешь в этом виноват, ты и только ты…
– Ты не прольешь ни единой слезы, даже если я умру.
– Но ты ведь не умираешь, – брезгливо отвечал сенатор.
– Не умираю? Хорошо! Пусть я не умираю! Посмотрим еще, кто из нас умрет первый!.. Работай! А если я не могу? Не могу долго делать одно и то же? Мне тошно становится! Ты это мог и можешь, ну и радуйся, а других не суди, потому что заслуги тут никакой нет… Одному бог дал силу, а другому не дал. Но ты уж такой, Томас, – продолжал он с искаженным лицом, еще ниже склоняясь и еще сильнее барабаня по столу пальцем. – Ты всегда прав… Ах, постой! Я совсем не то хотел сказать и вовсе не за то упрекал тебя… Но я не знаю, с чего начать. То, что я теперь скажу, только тысячная доля… какое там! – миллионная доля того, что у меня на душе накопилось! Ты завоевал себе место в жизни, почетное положение, и вот с высоты своего величия отталкиваешь – холодно, сознательно отталкиваешь – всех и все, что только может хоть на миг сбить тебя с толку, нарушить твое душевное равновесие, – потому что равновесие для тебя самое главнее. Но, ей-богу, Томас, есть еще кое-что и поважнее! Ты эгоист, самый настоящий эгоист! Когда ты выговариваешь человеку, бранишься, мечешь громы и молнии, я еще люблю тебя. Но вот когда ты молчишь, когда в ответ на что-нибудь, тебе неугодное, ты вдруг замыкаешься в себя, с видом благородной невинности отклоняешь от себя всякую ответственность и заставляешь другого мучительно краснеть за свои слова – это уж… хуже быть не может!.. Ты не знаешь ни любви, ни сострадания, ни смирения… Ах! – внезапно выкрикнул он и поднял обе руки, собираясь схватиться за голову, но передумал и вытянул их вперед, как бы отталкивая от себя все человечество. – Я сыт по горло, сыт всей этой деликатностью, и тактом, и равновесием, и этой величавой осанкой! – В последнем его возгласе было столько искренности, усталости и отвращения, он вырвался из таких глубин души, что и вправду прозвучал уничтожающе.
Томас вздрогнул и некоторое время безмолвно и устало смотрел в пространство.
– Я стал таким, каков я есть, – проговорил он, наконец, и в голосе его послышалось волнение, – потому что не хотел быть таким, как ты. Если я инстинктивно избегал тебя, то потому, что мне надо тебя остерегаться. В тебе, в твоей сущности для меня таится опасность… Я правду говорю. – Он помолчал и вновь заговорил уже более отрывистым и уверенным тоном: – Впрочем, мы далеко отклонились от предмета нашего разговора. Ты тут держал речь о моем характере, речь несколько путаную, но доля правды в ней все-таки была… Однако сейчас дело не во мне, а в тебе. Ты носишься с матримониальными планами, а моя обязанность растолковать тебе, что ничего у тебя не получится. Во-первых, проценты, которые я буду тебе выплачивать, не столь уж внушительны…
– Алина кое-что скопила.
Сенатор даже поперхнулся, но усилием воли овладел собой.
– Гм… скопила! Ты, значит, намерен объединить материнское наследство со сбережениями этой дамы?
– Да! Я стосковался по дому, по человеку, который пожалеет меня, когда я болен. Да и вообще мы с ней люди подходящие. Оба мы немножко запутались…
– Следовательно, в дальнейшем ты полагаешь усыновить ее детей – иными словами, узаконить их?
– Конечно.
– С тем чтобы после твоей смерти к ним перешло твое состояние?
Когда сенатор проговорил это, г-жа Перманедер коснулась рукой его плеча и умоляющим голосом прошептала:
– Томас!.. рядом в комнате… мать!..
– Разумеется, – отвечал Христиан, – иначе не бывает.
– Ничего подобного ты не сделаешь! – выкрикнул сенатор, вскакивая на ноги. Христиан тоже поднялся, схватился за спинку стула, прижал подбородок к груди и уставился на брата испуганно и возмущенно.
– Ты этого не сделаешь! – повторил Томас Будденброк, задыхаясь от гнева; он побледнел, руки его дергались, все тело сотрясалось, как в ознобе. – Покуда я жив, ничего подобного не произойдет, клянусь богом! Берегись! Берегись, говорю я тебе! Довольно уж денег пошло прахом из-за неудач, глупости, подлости. Недостает только, чтобы ты швырнул четверть материнского состояния этой особе и ее ублюдкам! Да еще после того, как одну четверть выманил у матери Тибуртиус!.. Ты уж и так довольно сраму принес семье, чтобы нам еще родниться с куртизанками и давать свое имя ее детям. Я тебе запрещаю, слышишь – запрещаю! – крикнул он так, что стены задрожали и г-жа Перманедер с плачем забилась в угол софы. – И не вздумай нарушить мой запрет! Этого я тебе не советую! До сих пор я презирал тебя, старался тебя не замечать, но если ты меня вынудишь, если доведешь до крайности, то посмотрим, кому придется хуже! Говорю тебе: поостерегись! Я больше ни перед чем не остановлюсь! Я объявлю тебя недоумком, запру в сумасшедший дом, уничтожу! Уничтожу! Понимаешь?!
– А я тебе заявляю… – начал Христиан.
И все перешло в словесную перепалку, пустую, отрывистую, мелкую перепалку, без определенного содержания, без какой-либо цели, кроме одной – побольнее оскорбить, поглубже ранить друг друга словами. Христиан опять заговорил о характере брата, стал выкапывать из далекого прошлого отдельные черточки, неприглядные поступки, подтверждающие эгоизм Томаса, которые он, как оказалось, не позабыл, а, напротив, с горечью пронес через всю свою жизнь. Сенатор отвечал ему презрением, уже чрезмерным, угрозами, о которых через десять минут и сам сожалел. Герда, подперев голову рукой, наблюдала за ними с невозмутимым выражением лица и затуманенными глазами. Г-жа Перманедер то и дело восклицала в отчаянии:
– И мать лежит рядом!.. Мать лежит рядом!..
Наконец Христиан, во время последних реплик расхаживавший по комнате, очистил поле битвы.
– Хорошо же! Мы еще посмотрим! – крикнул он. Усы его взъерошились, сюртук расстегнулся, рука судорожно сжимала измятый носовой платок. Он с треском захлопнул за собою дверь.
Сенатор еще постоял среди внезапно наступившей тишины, глядя вслед брату, затем молча сел на свое место, резким движением придвинул к себе бумаги, в сухих словах покончил с распределением вещей, откинулся на спинку стула, пропустил несколько раз кончики усов между пальцев и погрузился в свои мысли.
В страхе билось сердце г-жи Перманедер! Вопрос, тот животрепещущий вопрос, напрашивался теперь сам собой. Она должна была задать его, и брат должен был на него ответить… Ах, но сейчас, в этом настроении, сумеет ли он проявить должное уважение и мягкость?
– И вот еще что, Том, – начала она, потупившись, и затем подняла глаза, силясь прочесть что-нибудь на его лице. – Мебель… Ты уж, конечно, все обдумал… Вещи, которые теперь принадлежат нам, то есть Эрике, малышке и мне, они останутся здесь… пока мы… Короче говоря, дом… как будет… с домом? – выговорила она наконец, ломая руки под столом.
Сенатор ответил не сразу. Он продолжал крутить ус, о чем-то размышляя печально и сосредоточенно. Затем вздохнул и поднял голову.
– С домом? – переспросил он. – Дом, конечно, принадлежит нам всем – тебе, Христиану и мне… Да еще, как это ни смешно, пастору Тибуртиусу, как доля Клариного наследства. Один, без вашего согласия, я тут ничего не могу решить. Но само собой разумеется, что его надо продать, и продать как можно скорее. – И все же какая-то тень пробежала по его лицу, точно он сам испугался своих слов.
Голова г-жи Перманедер склонилась на грудь, руки разжались и упали.
– Без нашего согласия, – помолчав, повторила она печально, даже горько. – Боже мой! Ты ведь прекрасно знаешь, Том, что все будет сделано, как ты сочтешь нужным. За нашим согласием дело не станет. Но если нам можно сказать свое слово… попросить тебя… – беззвучно добавила она, и верхняя ее губа задрожала. – Дом! Мамин дом! Родительский дом! В котором мы были так счастливы! И его продать?..