Нулевая долгота - Валерий Рогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сережка смотрит в землю; он ощутил стыд, будто сам во всем этом участвовал. Бусыгин молчит, тяжело думает:
«Что же это такое в самом-то деле? Неужели у нас не хватает земли? Неужели нужно перепахивать погосты, проселки? Корчевать липовые парки? И тоже перепахивать! Неужели нельзя оставить для памяти? Для красоты! Как бы хорошо забрести на старый погост — взгрустнуть. Или побродить по липовому парку — помечтать. А пруд с ветлами! А колокольня! Красота ведь! Кому же это мешает? Меломкову?!»
И все его сердитое недовольство вновь олицетворяется в Иване Егоровиче. Он видит его хохочущим. Грузный, уверенный Иван Егорович просто захлебывается в самодовольном хохоте: мол, нашелся защитничек, хо-хо; да мы не таких видывали, хо-хо; да если я захочу, хо-хо…
— Слушай, Сережка, — сердито спрашивает Бусыгин, — а что, у вас Меломков всесильный? Безнаказанный?
— Оно конечно. Однако маленечко пошатнулся.
— Да я не об этом. Вообще.
— Как сказать, — задумывается Сережка. — Вот ежели на него нажимают, так он сразу в область едет: там у него знакомства. Ну там он и поет лазаря: я, мол, ветеран войны, труда и так дальше, а меня, значит, обижают. — Сережка усмехается, продолжает весело: — Планку нацепит, значок обязательно — ну этот, который удостоверяет, что прожил после войны тридцать пять лет. А планка-то у него жиденькая и вся не боевая: ну там медальки за победу над Германией, Японией, за отличную службу. Мы с ребятами как-то все разобрали, для интересу. А то как же? Не узнаешь — не поймешь. Ведь вроде герой!
Сережка смеется, но продолжает без язвительности, с пониманием:
— Вообще-то Иван Егорыч обычно и сам стесняется нацеплять планку. Что он, к примеру, против дяди Кости Базина? Вот у того планки — так это да! И орден Красной Звезды, и два ордена Красного Знамени, и две Славы, а медалей — «За боевые заслуги», «За отвагу» и других — не счесть! Дядя Костя Базин всегда шутит: все, говорит, в герои хотел попасть, но вот не повезло. Знаешь, дядь Миш, как мои дружки Вовка и Ленька Базины отцом гордятся! Да-а, он человек! Совесть, можно сказать, у нас в мехмастерских.
Бусыгин тепло смотрит на Сережку, думает: «Вот откуда в нем здоровый стержень. От дяди Кости Базина! Слава богу, что около нас в детстве оказываются такие люди! Как дядюшка Федор — для меня… А вот для Сережки — Базин!»
А Сережка опять разговорился:
— Знаешь, дядь Миш, а Иван Егорыч-то и на войне не был! Точно! То есть как? Вроде бы был. Значит, его призвали еще до войны, и он попал в пограничники. Так всю войну и провел в горах на границе с Афганистаном. — Сережка посмеивается. — Он, дядь Миш, когда вспоминает про свою службу, так больше про баб — про таджичек, про эвакуированных из больших городов — хохлушек, русских, евреек, татарок. Я, говорит, баб перепробовал, как дегустатор вин. Я, говорит, везучий — до ста лет доживу.
— С молодой женой? — язвительно спрашивает Бусыгин.
— А то нет! Ивана Егорыча надолго хватит. Только, конечно, он лишку прихватил — до ста лет не доживет. — Сережка оживлен, радостен. — Я вот еще что тебе расскажу про Ивана Егорыча. Он до войны, понимаешь, почему-то и шести классов не кончил. Говорит, работать рано пошел. А после войны учился на областных хозяйственных курсах. Ну и после них сразу в председатели. А образование пишет — вернее, сам он не любит писать. Клавка-машинистка печатает, — какое бы, ты думал? Высшее хозяйственное! Во! Ты понял, дядь Миш? Высшее хозяйственное! Я, говорит, в колхозах и совхозах столько институтов закончил, что академики позавидуют. — Сережка продолжает: — А в анкетах есть еще такой пунктик: специальность по образованию. Так что, ты думаешь, он отвечает? Не поверишь! Руководящий работник! Точно тебе говорю! Вот специальность — блеск! И ведь верят! Так у нас на селе все дети, кого ни спроси: «Кем хочешь быть?» — как отвечают? «Уководящим аботником, как Иван Иголыч!»
Бусыгин смеется: развеселил его племянник. Начали, как говорится, за упокой, а закончили во здравие: жизнь!
А Сережка наконец задает давно застрявший в уме вопрос:
— А ты, дядь Миш, куда крест-то денешь? В Москве-то?
— Как — куда? На кладбище отвезу. В оградку поставлю, где могилы дядюшки с тетушкой.
— Пошто можно просто так? — недоумевает Сережка.
— А как же по-другому? — мрачнеет Бусыгин.
— Так, может, лучше у нас, на новом совхозном?
— Нет, — твердо говорит Бусыгин. — У вас ненадежно. Вы скоро и новое перепахаете. — Зло добавляет: — У вас тут ничего святого не осталось!
— Оно, конечно, бывает, — неопределенно соглашается Сережка.
— Щей-то Светка наварила? — спрашивает Бусыгин.
— А то нет! Специально печь топила.
— Ну тогда давай кресты и пирамидки обратно таскать.
— Я тебе, дядь Миш, вот что скажу, — начинает Сережка, смутившись. — Тут, понимаешь, вот какое дело: колокольня-то государственная…
— Ну и что? — перебивает Бусыгин.
— Понимаешь, как бы, значит, неприятность не получилась…
— Отчего же? Пусть себе и красуется. Хоть тысс-чу лет!
— Неуж не понимаешь?
Бусыгин пожимает плечами и вопросительно смотрит на племянника.
— Иван Егорычу-то что? Он толкнул тебя, значит… — Сережка мнется, не желая произносить неприятное слово, но решается: — Фактически на воровство.
— Ну ты даешь, парень, — смеется Бусыгин. — Не я возьму, так те же туристы.
— Нет, ты погодь, дядь Миш, — настойчиво продолжает Сережка. — Ежели б Меломков не знал, то шито-крыто. А так он тебя продаст первой же музейной инспекции. Точно! Из интереса подставит, понасмешничать. А заодно и Москву унизить. Он любитель всяких потех, я уж насмотрелся. Чтоб, значит, другие в дерьме, а он на коне. А потом, дядь Миш, он тебе такой списочек на запчасти подготовил, что и само министерство не справится. А ежели откажешься, то, честное слово, он сам тебя заложит: колокольня-то не его! Вот и подумай.
Бусыгин нахмурился: действительно, есть над чем поразмыслить. Просит:
— А ну-ка плесни.
Пьет и не чувствует ни горечи, ни крепости: не то голова занята беспокойной мыслью, не то на свежем весеннем воздухе и водка не водка, а будто вода. Добавить бы еще, чтобы затуманить мозги, но сдерживает себя. Нет, он, Бусыгин, не привык подставляться; не привык и быть пешкой в чужих затеях. Племянник, конечно, прав, но жаль — ох как жаль! — расставаться с мечтой о тысс-че рубликов.
— Я точно говорю, дядь Миш, он сюда обязательно явится после нас, — убеждает Сережка. — У него манера: доверяй, но проверяй. А ты о десяточке лишь заикался. Вот ведь, однако.
— Ладно, — решает Бусыгин. — У порога все, кроме одной, положим. А под крестами — возьму! Он не догадается. Кресты перетаскивать не станет. Не станет же?!
— Кто его знает, — уклоняется от ответа Сережка.
— А замок я сейчас починю. Это я умею. Еще в детдоме сию науку освоил. Был у нас один домушник — Герка Пономарев: ну и мастер! А ты подтвердишь потом: мол, бабкин крест взяли да всего-то одну-единственную плиточку. На память, так сказать, о почившем на веки родном селе. Ясно?
— Неуж нет?! Я как могила, дядь Миш, — обещает Сережка.
— Во, во, как могила, которая не вопиет — подтверждает Бусыгин.
VIII
Сережка таскает кресты, а Бусыгин с осмысленной небрежностью, однако же аккуратно, складывает их горой. И так это получается крепко сцеплено, что любой, лишенный подозрительности, без прямой нужды никогда и ни за что не возьмется их разбирать. Сверху крестов Бусыгин рассовывает пирамидки и делает это так, чтобы они щерились звездами или торчали квадратными основаниями. Когда взялись за пирамидки, Бусыгин вспомнил про дядю Колю Позелова и попросил Сережку читать все имена и фамилии. И вот Сережка радостно кричит, будто открытие сделал:
— Есть, дядь Миш! Позелов Николай Евграфович. Тыща девятьсот пятнадцатый — тыща девятьсот пятьдесят седьмой!
Бусыгин выходит на солнечный припек, на слюдянисто мерцающую мокрую грязь освободившегося от снега пригорка, и осторожно берет из Сережкиных рук обычную ржаво-коричневую пирамидку с небольшой и такой же ржавой звездой, на которой каким-то чудом сохранилась красная капля краски. Но приклепанная пластинка из нержавеющей стали, хоть и схваченная легкой желтизной, которую без усилий можно и оттереть, — темно-серебриста, и на ней четко вырезано: «Николай Евграфович Позелов, 1915—1957».
«Да-а, — думает Бусыгин, — это он, дядя Коля Позелов, важный человек из моего детства. И понятно, что это он заказал такие вечные пластинки на могилы богородских колхозников. А мать-то ненамного пережил… И умер-то сорока двух лет. Как мне сейчас… А разве сравнишь нас? Он таким пожилым выглядел… совсем старик…»
— Кто это, дядь Миш?
— Это, Сережка, — председатель нашего колхоза. Замечательный был человек… — Бусыгин заметно волнуется, говорит подчеркнуто уважительно: — Он, Сережка, с фронта без ноги, без руки и без глаза вернулся. Но не в этом дело. Он колхоз, понимаешь, на ноги поставил. При нем только и стали жить по-человечески. Очень его уважали и побаивались. Он для себя — ничего, а все, значит, — для колхоза. Для всех! О нас, безотцовщине, очень заботился. Да-а… Таких людей теперь и не сыщешь.