Нулевая долгота - Валерий Рогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто это, дядь Миш?
— Это, Сережка, — председатель нашего колхоза. Замечательный был человек… — Бусыгин заметно волнуется, говорит подчеркнуто уважительно: — Он, Сережка, с фронта без ноги, без руки и без глаза вернулся. Но не в этом дело. Он колхоз, понимаешь, на ноги поставил. При нем только и стали жить по-человечески. Очень его уважали и побаивались. Он для себя — ничего, а все, значит, — для колхоза. Для всех! О нас, безотцовщине, очень заботился. Да-а… Таких людей теперь и не сыщешь.
— А-а, знаю, — вспоминает Сережка. — Про него рассказывала бабушкина подруга, старуха Нюра Кошелева. Огонь-мужик, говорила, хоть и полный инвалид. Первый бескорыстный председатель. За идею твердо стоял и за народ. — Сережка улыбается. — Правда, говорила, охальник был и ругач. А иначе как же с народом? В общем — живой человек, — в своей манере заключает Сережка и опять смеется. — А потом, говорила, как он умер, богородский колхоз «Восход» превратился в форменный «Закат». Значит, Позелов Николай Евграфович. Будем знать.
— Он, Сережка… — растроганно начинает Бусыгин, — ему бы, понимаешь… да! Памятник бы поставить! Ей-богу, заслужил!
Бусыгин вспоминает:
…Июльская жара, начало жатвы. Директор школы Александр Евгеньевич Пименов… Да, тоже был фронтовик и тоже безрукий, как и председатель. Однако у него из рукава пиджака… А пиджак директор в любую жару носил и еще галстук. Единственный был в селе, кто умел галстук завязывать — и одной рукой! Они на спор подсматривали… А председатель в гимнастерке ходил или в простой рубахе, и рукав у него всегда был подвернут и заколот булавкой: руку-то под самое плечо оторвало… А Пименов, Александр Евгеньевич, в пиджаке-то, видно, потому парился, что у него был протез: из правого рукава у него торчали желтые, как воск, пальцы. Он ими на уроках географии водил по карте вместо указки. Их за глаза Безрукими командирами звали…
— А фамилию Пименова не встречал? — взволнованно спрашивает Бусыгин.
— Нет, дядь Миш, не попадалась.
— Мне вот тоже не попадалась.
…Директор школы Александр Евгеньевич Пименов торжественно выстроил всю богородскую детвору, и все пионеры были в чистых рубашках и отглаженных красных галстуках, вот здесь же, на этом самом пригорке у колокольни, где начинался въезд в село с большака и где сворачивал проселок к школе. А все их матери, принаряженные, в белых платочках, и редкие из отцов — в кепочках, в праздничных рубахах, толпились напротив, при дороге. Жарища! Духота! Но все терпеливо ждали. А ждали они появления первого самоходного комбайна, за которым в МТС еще до зари отправились Позелов и молодой агроном Гудин…
«В каком же это было году? — размышляет озадаченно Бусыгин. — В пятидесятом или в пятьдесят первом? Примерно за год до смерти матери. Значит, в пятьдесят первом».
— Так что, дядь Миш, однако? — спрашивает заскучавший Сережка.
— Погоди, брат, сейчас, — отвечает Бусыгин и присаживается на ступени с ржавой позеловской пирамидкой в руках.
…И вот он показался, густо пыля по сухой июльской дороге. И они, ребятня, запрыгали от восторга, закричали, и никто их не останавливал, потому что все и Александр Евгеньевич Пименов — подались вперед, двинулись навстречу, чтобы быстрее разглядеть эту не виданную еще машину…
«Бог ты мой, первый самоходный комбайн — малосильный, неказистый», — улыбается своим воспоминаниям Бусыгин.
— Что-то ты радостное вспоминаешь, дядь Миш. Весь светишься, — говорит завистливо Сережка. — Хоть бы мне порассказал.
— Погоди, браток, погоди, дай вспомнить.
…А на комбайне во весь рост, держась единственной рукой за железную стойку открытой кабины, стоял председатель колхоза Позелов Николай Евграфович с развернутым красным знаменем, древко которого было крепко примотано веревками к его груди, — суровый и величественный. А когда самоходный комбайн, это послевоенное чудо, поравнялся с восторженными односельчанами, он зычно крикнул: «Даешь ударную жатву! Вперед!» И, не сбавляя хода, комбайн прямо с большака устремился вверх по угористому полю вдоль узкого школьного проселка. А за ним пристроилась полуторка, в кузове которой возвышался светловолосый и улыбчивый агроном Гудин. И тогда они, детвора, во весь пыл, обгоняя друг друга и взрослых, бросились с пригорка на проселок догонять «самоходку». И мелюзга оказалась впереди, потому что им, пионерам, бежать было неловко с поднятой в салюте рукой…
…Толпясь, все восторженно смотрели, как хватает сухие, высокие стебли вертящаяся жатка. И как наконец из бункера в подставленные мешки потекло зерно. Все дружно таскали мешки на полуторку, а счастливый агроном Гудин зачерпнул пригоршню ржи и, улыбаясь до ушей, посыпал себе на голову…
— Да, брат Сережка, — растроганно говорит Бусыгин, — таким людям, как Позелов Николай Евграфович, памятники ставить нужно. Это я тебе точно говорю! — Он вздыхает. — А что же теперь с ней, горемычной, делать?
Бусыгин заботливо принимается ветошью оттирать желтизну с позеловской пластины.
— А знаешь, дядь Миш, — обрадованно говорит Сережка, — я придумал. Давай установим ее на верхотуре! Подвесим вместо колокола. Ее отовсюду видать будет.
— Как же это? — недоумевает Бусыгин, не очень представляя то, что предлагает племянник. — Как же так — подвесим?
— А очень просто, — горячо поясняет Сережка. — Я там проволоку видел, ну и крюк от колокола. Замотать под звездочкой, вот и повиснет. А издали-то — как стоит!
— Нет, это как-то нехорошо… подвесить, — сопротивляется Бусыгин.
— Ну давай попробуем. Проволоку-то незаметно будет. Вот увидишь, — убеждает Сережка. — Ну а если не то, так я просто там оставлю, на верхотуре. На красоте-то! Пусть полюбуется, — и осекается, подумав: что ж говорю-то? Будто о живом!
Но Бусыгин не обращает внимания, решая: как же быть? Наконец соглашается:
— Ладно, давай попробуем. А на высоте — это хорошо.
Сережка быстро взбирается по царским вратам на второй ярус, и Бусыгин подает ему пирамидку Позелова Николая Евграфовича. Сам идет к пруду смотреть, что же получится. Сережка долго возится, присев; видна только его голова в кепочке. А Бусыгин стоит, задрав голову, сняв шляпу. Его редкие русые волосы с незаметной сединой легонько треплет ветерок. Наконец Сережка продевает проволоку в крюк. Он залез в один из оконных проемов, заматывает.
Бусыгин кричит:
— Не сорвись!
— Я не боюсь высоты! — хвастается Сережка. Спрашивает: — Ну что, закреплять?
— Чуть пониже, — командует Бусыгин. — Еще ниже… хорош! Давай сюда!
«А что, и вправду здорово!» — радуется Бусыгин. Проволока едва заметна, как паутинка, и впечатление такое, что пирамидка с крошечной звездочкой действительно стоит на твердом основании.
— Ну как? — кричит с верхотуры Сережка.
— Здорово! — отвечает Бусыгин.
Он ждет племянника у родника, у журчащего, искрящегося ручейка под старой ветлой. На душе светло и радостно. Все-таки доброе дело сделали. Подбегает запыхавшийся Сережка.
Он в восторге:
— Ну, дядь Миш! Вот это да! А то нет?! Точно!
Бусыгин обнимает его за плечи, крепко прижимает к себе. У него наворачиваются слезы. Он стесняется племянника, а потому крепко держит его в своих жестких объятиях.
А Сережке будто этого и надо: он уткнулся дяде в шею, затих и целует его.
— Ну ладно, идем, малыш, — вытирая ладонью слезы, говорит Бусыгин. — Ладно… все хорошо… немного расчувствовались. А ты — молодец!
IX
Три часа пополудни. Солнце сияет вовсю и так ослепительно, что невозможно на него взглянуть. Снег размяк, отсырел, сочится блесткой талью. Они идут по глубоким водянистым колеям, продавленным утром «уазиком», и чуть ли не с каждым шагом увязают в мягкой, вязкой земле. Сережка то и дело оглядывается. Издали подвешенная позеловская пирамидка выглядит колоколом.
— Как колокол! — восторгается Сережка. — Правда ведь, дядь Миш? А то нет?! Все сбегутся глазеть-то! Точно!
Но Бусыгин сосредоточенно молчит. Он думает. И странно — ни о чем конкретном, а как-то сразу обо всем, о своей жизни, вообще о жизни человеческой: как бесконечна она и как быстротечна, как бывает радостна и как горька…
У него на левом плече — увесистый, неудобный мешок с инструментами и церковной плиткой. Ему тяжело, он устал. Мысль его начинает сосредоточиваться. Он уже думает, что не надо было красть плитку: это наверняка закончится неприятностью. Теперь бы, конечно, он поступил иначе, но именно теперь и трудно исправить содеянное.
«Но как же быть? Как же?! Как исправиться?» И тут его пронзает: просто отказаться от наживы и отдать украденный кафель в музей. И от этого покаянного желания сразу на душе светлеет; он облегченно, даже со стоном вздыхает, будто сбрасывает с себя непосильную ношу.