Русский флаг - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завойко растрогался, но хотел испытать решимость инженера.
— Ваша нога, милейший, достаточно отомщена. В Иркутске у вас семья, дети…
— Уж не хотите ли вы меня выставить, как блаженной памяти Александра Павловича Арбузова? — обиделся инженер.
— Что вы! Помилуйте! Лежите, отдыхайте…
Мровинский не отдыхал. Пока не мог ходить, превратил госпитальную палату в инженерный штаб. Тут составлялись чертежи укреплений, определялись фасы батарей, толщина траверсов, расстояние между амбразурами. Он исправлял чертежи, нервничал, грозил изругать всех, если по выходе из госпиталя найдет на батареях "несоответствие и произвол". Он начал курить, брился не чаще трех раз в неделю и стал гораздо больше походить на окружающих его офицеров, чем прежде. Как только Мровинский начал поправляться, его, опирающегося на палку, можно было видеть и на ближних укреплениях порта.
Батарея на перешейке стала предметом особых забот Мровинского. Из-за нее инженер даже поссорился с Завойко и Изыльметьевым. Он предлагал расширить ее весной, когда придет снаряжение, до восьми крупнокалиберных орудий. Мровинского не поддержали. Недавние события показали, что эта батарея имеет вспомогательное значение. Тогда он обратил все свое инженерное искусство на укрепление Перешеечной батареи. "Теперь никто не скажет, что у артиллеристов на перешейке закрыты только пятки", — не раз думал Мровинский, вспоминая насмешливый взгляд солдата, которого ему так и не удалось отыскать среди живых.
На представлении "Ревизора" Мровинский сидел в кресле, среди чиновников с женами и взрослыми дочерьми. Позади на скамьях расположились матросы с камчадалами, стрелки и нижние чины флотского экипажа.
Пока шли последние приготовления к спектаклю, капельмейстер извлекал из своего оркестра нестройные звуки; они сливались с громким говором зала. Но вот занавес пошел вверх, открывая сначала ноги, а затем и туловища чиновников и квартальных, почтительно замерших на авансцене пред грозным городничим — Вильчковским.
Пастухова уговорили взять роль Хлестакова, и он, робея, ждал своего выхода. Зарудный, прежде наотрез отказавшийся от участия в представлении комедии, теперь сам попросил роль почтмейстера — Ивана Кузьмича Шпекина. Вскоре после начала первого акта, когда на сцену явился почтмейстер, требуя объяснить, "какой чиновник едет", обнаружился умысел Зарудного, он и гримировкой и всей своей внешностью напоминал Диодора Хрисанфовича Трапезникова. Глуховатым голосом, опустив голову к дощатому настилу, словно отыскивая потерянную булавку или монету, Зарудный ответил на вопрос городничего:
"А что думаю? Война с турками будет".
Зал взорвался хохотом. Трапезников, дремавший в четвертом ряду, привстал и тревожно посмотрел на Зарудного, еще не постигая всей злости сатиры.
"Право, война с турками, — настаивал почтмейстер Зарудный. — Это все француз гадит".
Зрители ликовали, когда Зарудный бесстрастным голосом, поводя головой, точь-в-точь как Диодор Хрисанфович, и нравоучительно поднимая вверх указательный палец, стал распространяться насчет наслаждения, доставляемого чтением чужих писем.
Петр Илларионович Васильков сидел мрачный подле своей подвижной, смеющейся жены. Он вспомнил Петербург, Александринский театр, актера Сосницкого, бесшабашные кутежи после спектаклей, и неодолимое отвращение ко всему окружающему охватило его. В эту минуту судья ненавидел и тех, кто так часто в долгие зимние вечера сиживал гостем в его петропавловском доме: надутого, чопорного провинциала Ленчевского, дряблого, медлительного Седлецкого, всегда подтянутого Тироля, к которому заметно благоволила жена судьи, и даже неприметного, неслышного горного чиновника, состоящего при Завойко.
Петропавловский почтмейстер стоически переносил выпады Зарудного, а последний выход Ивана Кузьмича Шпекина с сенсационным разоблачением Хлестакова даже заставил его приосаниться, напомнив об исключительной важности и значении того дела, которое вверено его заботам.
Внешне Пастухов как нельзя лучше подходил к роли Хлестакова. Невысокий, ловкий, юный, он, казалось, мог бы лихо сыграть заезжего враля, несущего в состоянии опьянения околесицу и чудовищную ложь. Но Пастухов был неопытен, и чистое сердце брало верх над артистическими усилиями. Третий и четвертый акты Пастухов провел совсем дурно.
После того как со сцены победоносно удалилась Облизина в роли высеченной унтер-офицерши и вниманием Хлестакова завладела Марья Антоновна, словно невзначай впорхнувшая в комнату, в спектакле случилось нечто непредвиденное и странное.
Пастухов и думать забыл о Хлестакове. В голове вертелись слова роли, за парусиной их произносил убедительный бас суфлера, но перед ним была не Марья Антоновна, а Настенька. С того дня, как они видались на хуторе Губарева, Пастухов несколько раз встречал Настеньку, но всегда в такой обстановке, которая мешала сердечной беседе. И оттого, что время шло, становилось все труднее объясниться; Пастухов замечал это и по себе и по Насте.
На репетициях многое говорилось холодно, механически. Теперь Пастухов стоял перед Настей, взволнованный вечером, собственной неудачей, и многие слова роли произносил не так, как полагалось бы Хлестакову.
— "Какой у вас прекрасный платочек!" — воскликнул Пастухов с неподдельным восторгом, а Настенька не тоном Марьи Антоновны, не лукаво-кокетливо, а грустно и серьезно ответила ему:
— "Вы насмешники, лишь бы только посмеяться над провинциальными".
Зрители, кажется, были рады такому серьезному повороту дела. Пастухов прильнул губами к плечу Настеньки, которая смотрела в нарисованное окно и наивно спрашивала у него:
— "Что это там как будто бы полетело? Сорока или какая другая птица?"
И в ответ на возмущение Настеньки — Марьи Антоновны он закричал с болью, с трепетом душевным:
— "Простите, сударыня: я это сделал от любви, точно, от любви!" Из любви, право, из любви! — повторял Пастухов.
В первых рядах весело переглядывались. Юлия Егоровна незаметно нашла руку мужа. Маша сочувственно смотрела на молодую пару, понимая, что им не так-то уж легко приходится. Но зал был доволен: смеяться доводилось весь вечер — смешил и автор, и актеры, и многие несуразности домашнего спектакля, — маленькая доза драматизма казалась вполне уместной. Харитина строже других смотрела спектакль, отвечала улыбкой не на слова актеров, а на заразительный смех соседей и была особенно довольна этой неожиданно возникшей чувствительностью. Один Мровинский недоумевал, но мичман Попов шепнул ему что-то на ухо, и вскоре инженер вместе с другими горячо вызывал Пастухова, заглушая звон колокольчика, который оповещал о том, что Иван Александрович Хлестаков навсегда укатил из дома Сквозник-Дмухановского.
Хлестаков укатил на лучшей тройке и с предписанием почтмейстера в кармане, а Пастухов снял с лица румяна, переоделся и ждал Настеньку у крыльца, прижимаясь к стене, чтобы не быть замеченным кем-нибудь из сослуживцев.
— Я провожу вас, Настенька, — сказал он.
Девушка протянула ему руку. От руки Настеньки знакомое тепло разошлось по всему телу Пастухова, примиряя его с жизнью и удерживая готовые сорваться слова упрека.
Наконец Пастухов спросил:
— Почему вы так переменились ко мне?
— Не нужно об этом, — попросила Настя.
— Отчего же не нужно! — Мичман остановился. — Это выше моих сил молчать, видеть, что вы пренебрегаете мною, любить вас…
— Молчите!
Пастухов испугался силы и боли, с какой было брошено это слово. Настя вырвала руку и заговорила поспешно, будто опасаясь, что Пастухов не даст ей договорить:
— Не мучьте меня, Константин Николаевич! Вы добрый, хороший, — зачем же вам мои слезы, мое горе? Я давно вижу: мы не пара… Нет, нет, не пара, что бы ни говорили вы, Маша и все люди… Хотела сказать вам, открыться и все боялась. Не хватало решимости своими руками разбить счастье, может быть единственное счастье всей жизни…
Константин воспользовался паузой.
— Это безумие, Настенька! — воскликнул он.
— Вы приехали на хутор — помните? — смелый, хороший, усталый… Все обрадовались, а я вдруг поняла, что нам не быть вместе, не быть, хоть вы и любите меня и хотите мне добра. Пощадите меня, Константин!
Пастухов бросился к девушке и обнял ее. Настя вздрагивала, — но то были не слезы, не боль, а чувство, которому она тщетно сопротивлялась. Он целовал ее руки, лицо, говорил волнуясь о письме к матери: в письме он просил ее согласия на женитьбу, убеждал, клялся.
— Все равно… Все равно… — отвечала Настя потерянным и счастливым голосом. — Все равно… Прикажут — и вы навсегда оставите Петропавловск… Я не хочу быть вам обузой…
— Мы на всю жизнь полюбили друг друга… Вы поселитесь с моей матерью в Петербурге. Вместе будете ждать, и я приеду…